Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В подворотне в колдовском полусвете тусклого уличного фонаря сцепились две фигуры в черном — в молчаливой, жуткой, яростной схватке. Вот — упали, перекатились из темноты в пятно света, затем обратно во тьму. И ни слова, ни звука. На Этуаль висит на балке человек со сломанной шеей; но ты подходишь ближе, и — это всего лишь домино зацепили за гвоздь. Господи, как странно: чтоб получить свободу от греха, мы выбрали самый характерный символ Инквизитора, плащ и капюшон испанской инквизиции.
Но не все наденут домино — кто-то из суеверия, кто-то просто оттого, что в переполненных комнатах в домино жарко. На улицах Города будет много пастушек и арлекинов, Антониев и Клеопатр, будут толпы Александров. И, пройдя через чугунные ворота фамильного особняка Червони, показав билет привратнику, окунувшись в тепло, и свет, и хмель, ты увидишь, силуэтами на темном фоне, очертания знакомых — хорошо и не очень — фигур, тех, кто внушает радость, и тех, кто внушает страх, преображенными в шутов и клоунов или закутанными в черное бархатное Ничто, — в едином адском хороводе, редкостном, беспорядочном, веселом.
Как наркотик из шприца, в потолок брызжет смех и летает потом по комнатам пухом из разодранной перины. Два струнных бэнда, придавленные весом голосов, работают в коротком задыхающемся ритме джаза — как равномерно пульсирующего воздушного насоса. Разбросанные тысячами в бальных залах гудки и пищалки — наступишь: пищит — заглушают, рвут на части музыку, и тугой совокупный вес цветных полосок серпантина уже давит на плечи танцующих, словно колышутся водоросли у берегов тропического острова, прилепившись к гранитным клыкам скал, и беспорядочная вьюга танца наметает на вощеном полу сугробы резаной бумаги — по колено глубиной.
В ту самую ночь, первую ночь карнавала, в особняке у Нессима был званый обед. На длинных диванах в холле ждали своих хозяев домино, и тлели отблески свечного пламени на лицах Жюстин и Нессима, оправленных в тяжелые рамы, — в числе прочих портретов, развешанных по стенам уродливой, но с такою роскошью обставленной столовой залы. Лица, написанные маслом, отражались в лицах живых, со следами медленной работы душевных недугов и смут, и сливались воедино — в классической роскоши света свечей. После обеда, согласно обычаю, Жюстин и Нессим отбывали на ежегодный бал к Червони. По обычаю же, Наруз в последний момент позвонил, извинился и сказал, что на обеде присутствовать не сможет. Он приедет к десяти, с последним ударом часов, как раз чтобы успеть подхватить с дивана домино, пока хозяева и гости, болтая и пересмеиваясь, еще не уехали на бал.
Как всегда, он предпочел бы приехать в город верхом и оставить лошадь у плотника, но случай был особый, и он заставил себя втиснуться в старомодный костюм из синей саржи и даже повязал галстук. Костюм был далеко не лучший, но это не имело значения, все равно под домино его не будет видно. Он шел легко и быстро через полутемный арабский квартал, впитывая на ходу знакомые виды и запахи, и только на углу рю Фуад, увидев первых ряженых, обнаружил, что уже добрался до границ европейского города.
На углу стояла группа женщин в домино, чьи резкие голоса не предвещали ничего хорошего. По языку и по выговору он успел понять: они гречанки и явно из высшего света. Для каждого прохожего у этих черных гарпий находилась пара слов, а если он был в домино, с него срывали капюшон и маску. Наруз тоже не избежал общей участи: одна из них поймала его за руку и начала фальшивым голосом предсказывать судьбу; другая спросила шепотом по-арабски, не хочет ли он… и положила ему ладонь на бедро; третья заквохтала по-куриному и принялась выкрикивать: «У твоей жены любовник!» — и прочие милые вещи. Он так и не понял, узнали они его или нет.
Наруз немного отступил, повел плечами, улыбнулся и бросился напролом, мягко отстраняя их с дороги и хохоча во все горло, — шутка насчет жены ему понравилась. «Не сегодня, голубки мои», — хрипло крикнул он по-арабски и вдруг подумал о Клеа; а поскольку дамы явно пытались удержать его силой, он побежал. Некоторое время они преследовали его по темной улице, смеясь и выкрикивая на бегу что-то несвязное, но он легко оставил их позади и, завернув за угол, выбежал прямо к особняку Нессима, все еще улыбаясь, немного запыхавшийся, приятно возбужденный первыми знаками внимания, которые оказал ему Город, — он словно вставил ключик в дверь, за которой все радости грядущей ночи. Холл был пуст, он увидел на диване домино и сразу же надел одно, прежде чем приотворить дверь в гостиную, откуда слышались голоса. Мешковатый костюм исчез с глаз долой. Капюшон он откинул на плечи.
Они сидели у камина и ждали его — приветствия он принял жадно и серьезно и пошел по кругу, поцеловав сначала в щеку Жюстин, пожимая руки прочим в агонии неловкого молчания. На лице у него застыло выражение самой что ни на есть фальшивой радости — он с отвращением заглянул в близорукие глаза Пьера Бальбза (терпеть его не мог из-за козлиной бородки и запонок) и в глаза Тото де Брюнеля (старушечий цуцик); но отцветшая роза Атэна Траша ему нравилась, потому что духи у нее были как у Лейлы, точь-в-точь; и ему было жаль Друзиллу Банубулу — такая умная, что даже и на женщину не похожа. С Персуорденом — обмен улыбками: товарищи, соучастники. «Ну, что ж», — сказал он наконец, переводя дыхание. Брат налил ему виски, подал с заботливой нежностью; и Наруз выпил медленно, на одном дыхании, как пьют крестьяне.
«Мы ждали тебя, Наруз».
«Изгнанник клана Хознани», — обворожительнейше улыбнулся Пьер Бальбз.
«Наш фермер», — вскричал коротышка Тото.
Разговор, прерванный было его внезапным появлением, снова сомкнулся у него над головой; он сел у огня и стал ждать, когда они решат, что уже пора ехать к Червони; руки его соединились в жесте глыбистом и окончательном, словно навсегда замкнув дремлющую в мышцах силу. Кожа у Нессима на висках натянулась, и он подметил про себя этот давний знак — брат был либо зол, либо чем-то встревожен. Темная красота Жюстин (в платье цвета заячьей крови) звучала глубоко и сочно, блики пламени в мягкой полутьме словно подпитывали ее — и возвращались многократно в блеске варварских ее драгоценностей. Наруз вдруг исполнился великолепным чувством отрешенности, радостным равнодушием; едва заметные признаки напряжения не беспокоили его, ибо причина была ему неведома. Только Клеа была — как трещина во льду, как темная полоса на горизонте. Каждый год, входя в дом брата, он надеялся застать ее в числе приглашенных. И каждый раз ее не было, и снова ему приходилось тенью блуждать всю ночь во тьме, без смысла и цели, даже в глубине души не надеясь встретиться с ней, и жить весь следующий год бесплотным призраком сей тайной надежды на встречу, как солдат на голодном пайке.
Говорили они в тот вечер об Амариле, о его несчастливой страсти к паре безымянных рук, к анонимному голосу из-под маски; и Персуорден принялся рассказывать одну из знаменитых своих историй — на суховатом, грамматически безупречном французском, может быть, самую малость чересчур безупречном.
«Когда мне было двадцать лет, я в первый раз поехал в Венецию по приглашению одного итальянского поэта, с которым состоял тогда в переписке, Карло Негропонте. Для молодого англичанина из небогатой буржуазной семьи это был совершенно иной мир, великое Приключение — древний полуразрушенный палаццо на канале Гранде, где жили в буквальном смысле слова при свечах, целый флот гондол в моем распоряжении — не говоря уже о богатейшем выборе плащей на шелковой подкладке. Негропонте был великодушен и не жалел усилий, чтобы приобщить собрата по перу к искусству жить сообразно с канонами высокого стиля. Ему тогда было около пятидесяти, он был хрупкой комплекции и довольно красив, как некая редкая разновидность москита. Он был князь и сатанист, и в его поэзии счастливо сочетались влияния Бодлера и Байрона. Он носил плащи и туфли с пряжками, ходил с серебряною тросточкой и меня склонял к тому же. Я чувствовал себя так, словно приехал погостить в готический роман. И никогда в жизни я больше не писал таких плохих стихов».