Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Коньо, пэро ту си эрес фэа. Блин, какая же ты уродина.
И целого года с двумя месяцами как не бывало.
Теперь, когда я сама мать, я понимаю, что по-другому она повести себя просто не могла. Люди не меняются. Как говорится, спелый банан не позеленеет. Даже умирая, она не проявляла ко мне никаких чувств, хотя бы отдаленно похожих на любовь. Плакала она не по мне и не по себе, но только по Оскару. Ми поврэ ихо, стонала она. Ми поврэ ихо, мой бедный сынок. Всегда надеешься, что по крайней мере в самом конце с твоими родителями что-то произойдет и между вами возникнет хоть какая-то близость. Не наш случай.
Возможно, я убежала бы. Вернулась бы с ней в Штаты, а потом дожидалась, сгорая от нетерпения, но тихим огнем, медленным, как горит рисовая солома, пока они не потеряют бдительность, и тогда одним прекрасным утром я бы исчезла. Так исчез мой отец, и мать его больше никогда не видела. Исчезла бы, как все исчезает. Бесследно. Жила бы где-нибудь далеко-далеко. Была бы счастлива, я уверена в этом, и никогда бы не завела детей. Почернела бы на солнце, смысла прятаться от него больше не было бы, отпустила волосы, пусть растут как хотят, и она прошла бы мимо меня на улице, не узнав. Такая у меня была мечта. Но если за последние годы я и научилась чему-либо, то лишь одному: убежать нельзя. Как ни старайся. Единственный выход – это вход.
Догадываюсь, именно про это все истории в твоей книжке.
Да, несомненно: я бы убежала. И даже мысль о Ла Инке не остановила бы меня.
Но погиб Макс.
Я не видела его с тех пор, как объявила о нашем разрыве. Мой бедный Макс, любивший меня так, что выразить не мог. До чего же мне повезло, говорил он каждый раз, когда мы трахались. Общих знакомых у нас практически не было, и жили мы не по соседству. Иногда, когда партиец-«освободитель» вез меня в мотель, я могла бы поклясться, что видела Макса, петляющего средь машин в жутком вечернем движении, бобина с фильмом у него под мышкой (я уговаривала его купить рюкзак, но он отвечал, что так ему больше нравится). Мой храбрый Макс, проскальзывающий между бамперами, как ложь проскальзывает меж зубов.
Но однажды он таки промахнулся – из-за разбитого сердца, я уверена, – и его расплющило между автобусом на Сибао и автобусом на Бани́. Череп его раскололся на миллион кусочков, бобина отлетела на тротуар, целехонькая.
Я узнала о случившемся после похорон. Его сестра позвонила.
Он любил тебя больше всех, рыдала она. Больше всех на свете.
Семейное проклятье, скажет кое-кто.
Жизнь, скажу я. Жизнь.
Мало кто уходит так тихо. Я отдала его матери деньги, полученные от «борца за свободу». На эти две штуки его братишка Максим отплыл в Пуэрто-Рико, и вроде дела у него идут неплохо. Он держит магазинчик, а его мать переехала в жилье получше. В общем, шлюхой я поработала не зря.
Я буду любить тебя всегда, сказала моя абуэла в аэропорту. И отвернулась.
Заплакала я, лишь когда мы сели в самолет. Знаю, звучит глупо, но мне кажется, я не прекращала плакать, пока не встретила тебя. Не прекращала каяться. Пассажиры в самолете, наверное, приняли меня за полоумную. Я все ждала, что мать ударит меня, обзовет идиоткой, скотиной, уродкой, недоделанной, пересядет на другое место, но нет.
Она положила свою руку на мою и не отнимала весь перелет. Когда женщина в ряду перед нашим повернулась и сказала: велите своей девочке умолкнуть, мать ответила: велите своей заднице не вонять.
Более всего мне было неловко перед старичком, сидевшим рядом с нами. Он явно навещал родственников в ДР. На нем была аккуратная широкополая шляпа и тщательно отглаженная рубашка навыпуск. Все хорошо, мучача, говорил он, похлопывая меня по спине. Санто-Доминго никуда не денется. Он был там вначале и пребудет до самого конца.
Госссподи, прошипела моя мать, закрыла глаза и уснула.
Когда в семье об этом говорят – то есть почти никогда, – начинают всегда с одного и того же: что такого плохого сказал Абеляр о Трухильо.[81]
Абеляр Луис Кабраль был дедушкой Оскара и Лолы, врачом, учившимся в Мехико в 1930-х, в эпоху президента Ласаро Карденаса, когда никто из нас еще не родился, и человеком весьма уважаемым в Ла-Веге. Ун омбре муй серио, муй эдукадо э муй бъен плантадо. Мужчина очень серьезный, очень образованный и очень основательный.
В те стародавние времена – до разгула преступности и прогоревших банков, до диаспоры – Кабралей причисляли к знати провинции Сибао. Они не были столь же непристойно богатыми или исторически значимыми, как Раль Кабрали из Сантьяго, столицы провинции, но и захудалой младшей ветвью рода они тоже не были. В Ла-Веге, где семья проживала с 1791 года, ими гордились почти как королевскими особами, во всяком случае, не меньше, чем торговым «Желтым домом» или рекой Каму; соседи судачили о доме в четырнадцать комнат, сооруженном отцом Абеляра, – о разлапистой, постоянно надстраиваемой и поэтому архитектурно эклектичной вилле с кабинетом Абеляра в старинной каменной кладовой и в окружении миндальных деревьев и карликовых манго; дом назывался Каса Атуэй;[82]имелась также квартира в Сантьяго, отделанная в модном стиле ар-деко, куда Абеляр часто уезжал на выходные по семейным делам; а кроме того, заново обустроенные конюшни, запросто вмещавшие дюжину лошадей (сами лошади – шестерка берберов с веленевыми шкурами), и, разумеется, пятеро слуг (из породы беженцев), постоянно живших в доме. Если большая часть страны в то время кроме камней и ошметков юкки ничего не видела, а в изобилии водились лишь кишечные паразиты, то Кабрали обедали пастой и сладостной итальянской колбасой, царапая мексиканским серебром по ирландскому фарфору. Доход врача был, конечно, кстати, но в Абеляровом портфолио (если таковое понятие тогда существовало) значился истинный источник благосостояния семьи: от ненавистного грубияна-отца Абеляр унаследовал пару процветающих супермеркадо в Сантьяго, цементный завод и права собственности на обширные угодья на севере провинции.