Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– От мента, что ли? Ну да, конечно, он-то на машине был, мог бы вообще-то подбросить, а то сел, дорожку показал, сказал, валите, гражданин Жуков, прямо, никуда не сворачивая, и будет вам счастье. Я и повалил, пришел к реке, сел на бережку и думаю… чего, думаю, мне в пансионат возвращаться, если мне, наоборот, в деревню надо.
– Зачем?
Он пожал плечами.
– Ну как зачем, дом поглядеть. Ты какой сок будешь: апельсиновый или мультифрукт? – Он потряс пачки, потом ощупал каждую, осмотрел, поднеся к самой лампе и, отставив одну, заключил: – Апельсиновый. Вроде герметичность не нарушена, значит, отравиться не должны. Печенье… магазинное, запечатанное, значит, тоже можно.
– Ты чего?
– Я? – он не улыбался. – Ничего. Просто как-то подумалось вот, что едой травить самое оно… А вообще и раньше сообразить мог. Торможу… нет, ну честно, торможу! Если и сыпать чего, то за ужином…
– Калягина, Калягина… – Елена Павловна покачала головой, и мне снова стало стыдно. В душном кабинете воняло «Красной Москвой» и черемухой. – Как же ты, Калягина…
Елена Павловна запнулась, вздохнула и, сняв очки, отложила их в сторону. Лицо ее стало словно бы моложе, тоньше, как-то беззащитнее, и глаза совсем не строгие, наоборот, уставшие, погасшие в черных рамочках ресниц. Тушь с комочками, все та же, вечная, несмываемая, – «Ленинград». А в Москве французскую достать можно или даже итальянскую «Pupa».
– Извини, Басенька, что так… моя вина. Но кто мог подумать, такой человек известный… заслуженный…
– И народный, – добавила я. Запах черемухи кружил голову, а ветер за окном – белые лепестки.
– Народный, – тихо повторила Елена Павловна. – И что нам теперь делать?
Вот этого я как раз и не знала.
Мы пили чай. Начищенный до блеска самовар с причудливо изогнутыми ручками, крышкой-короной и краником, который чуть подтекает, поэтому Елена Павловна поставила под него чашку. Шлеп-шлеп-шлеп… капля за каплей разбивается и наполняет фарфор мутноватой водой.
Блюдо с сушками и пряниками, пирог – это Зоя Михайловна принесла, и варенье от Веры Андреевны, и внимательно-любопытные, сочувствующие взгляды.
– И что? Вот так взяли и выставили? – Зоя Михайловна хмурится: морщины паутиной прилипли к коже, стереть бы, и брови подровнять, а то левая чуть выше правой. – Как кутенка, значит? Попользовались и в кусты?
Редкие чаинки оседают на дно стакана, и два кусочка сахара тают в сотворенном ложечкой водовороте.
– С нее-то чего взять? Калягина, она ж дите горькое! – это Вера Андреевна. Глядит поверх головы, и вроде бы как не мне говорит, но снова ощущаю себя виноватой, а Елена Павловна заливается краской.
– Мечтательница… домечталась.
Малиновое варенье, батон, чай. Есть очень хочется, но неудобно. Зоя Михайловна, подвигая тарелку с сушками, приговаривает:
– Бери, бери, тебе сейчас надо.
– Надо поехать, пригрозить, а то ж как это выходит, ее, значит, по аморалке выперли, на улицу, почитай, а сами чистенькие? – Лиловые кудри Веры Андреевны подпрыгивают, а в ушах раскачиваются крупные серьги-кольца. – Думают, молчать станем? А мы в прокуратуру! С заявленьем!
– И что ты докажешь? – тихо спросила Елена Павловна.
– А и не надо ничего доказывать, – неожиданно поддержала Зоя Михайловна, пальцами разламывая сушку на неровные части. – Пригрозить хватит. Кому скандала да разбирательства надо? И чтоб потом пальцами тыкали? Калягиной-то терять нечего, ей и так по полной досталось, а вот этому павлину не мешало б перья пощипать.
Костик – павлин? Похоже. Странно, что мне самой в голову не пришло: как есть павлин, с хвостом из заслуг и званий, украшенный виньетками дипломов.
– Пугнуть хорошенечко, чтоб до самого дна проняло… – продолжала размышлять Вера Андреевна. – Сказать, что и в ЦК письмецо напишем. Где ж это видано, чтоб народные артисты над сиротами глумились? Только, Лена, Калягиной это дело доверять нельзя, Калягина у нас бестолковая, ей голову задурить как нечего делать…
– Моя вина, значит, я…
– Не-а, тебе тоже нельзя. Еще проверкой пригрозят, увольнением… оно тебе надо? Я поеду, скажу, что тетка. У тебя ж, Калягина, тетка была?
– Есть. Только вы на нее не похожи, она…
– А и плевать, – Вера Андреевна отмахнулась. – Главное, что имеется, вот, значит, на родственных правах и поговорю…
Она выехала поутру, а вернулась спустя три дня, когда Елена Павловна совсем извелась от беспокойства. Мне, признаться, тоже не по себе было, потому как вдруг они решат, что меня нужно вернуть к настоящим родственникам? К тетке и дядьке Степану, который будет каждый день пить и называть меня шалавой. Или прошмандовкой. Или еще как-нибудь обидно, унизительно.
В моей стране никто никого не унижает…
Вера Андреевна появилась под вечер. Была она в нарядном новом плаще светло-серого цвета с круглыми коричневыми пуговицами на отворотах рукавов и воротнике, в костюме из синего джерси и с сигаретою в зубах. А в руках держала две плотно набитые сумки.
– Подарки, – заявила она, кидая сумки на стол. – От товарищей по партии и постели.
– Вера, да ты пьяна! – Елена Павловна прямо позеленела.
– Напьешься тут… с такими сволочами натрезво говорить с души воротит. – Она сняла плащ, скрутила, скомкала, швырнула в угол. Жалко, красивый, особенно пуговицы, крупные, в пол-ладони, будто из дерева вырезанные. – О, шмотья целые торбы понапихали… ну да пригодится, пригодится, мы не гордые, мы возьмем. Правда, Калягина?
Я пожала плечами, а Елена Павловна, поправив очки, тихо попросила:
– Рассказывай.
– А чего рассказывать? Поначалу-то и в дом пускать не хотели, но ничего, моя натура упрямая, я ждать умею, зато уж когда дождалась… там скоренько сообразили, что не шучу. А дальше обыкновенно – кто кого переломит. Поначалу сто рублей предлагали, компенсацию, так сказать. Ну, а потом и серьезный разговор начался. Так что, Калягина, считай, повезло тебе, поедешь в свой дом… уж извини, квартиру выбить не получилось…
Сначала, еще там, у калитки, когда Марта, развернувшись, гордо удалилась, Никита решил, что в жизни бегать за нею не станет. Он вообще никогда ни за кем не бегал. Он – Никита Жуков, звезда, а она кто такая?
Злился он до ужина, большей частью оттого, что было плохо: ныли шея, плечи, спина и ноги. А еще отделаться от Танечки оказалось не так просто. Оставленная в кабинете фельдшерицы – та с меланхоличной обреченностью восприняла диагноз «растяжение», поставленный Танечкой самой себе, – она снова налилась обидой. Танечке нужна была забота, и не такая, которая состоит из повязки и уверения фельдшерицы, что «к завтрему пройдет». Танечке пришлось помогать добираться до домика; уцепившись за плечо, она прыгала по дорожке на одной ноге, каждые пару метров останавливалась, хмурясь и кривясь от боли, но старательно не жаловалась. В конце концов Никита не выдержал, занес на руках, а потом спешно, ощущая, как начинает предательски щекотать в носу, откланялся под каким-то совершенно дурацким предлогом.