Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг, сидя со мной на хрустком, приятно холодном диване, под портретом Максима Горького, сказал:
— Да, я видел его… Я знал его, говорил с ним — и это на всю жизнь.
* * *
В Москве по инициативе Горького был организован конкурс на лучшую пьесу клубного характера. В сентябре тридцать третьего года объявили результаты. И — о радость! Моя пьеса «Зайчина» оказалась в числе пяти премированных.
Алексею Максимовичу захотелось повидать авторов — победителей конкурса. Была назначена встреча в Доме Герцена. Но вот беда! В день встречи погода выдалась ветреная, дождливая, и Горькому нездоровилось. Мы прямо-таки отчаялись. А тут нам сообщают: Горький ждет товарищей у себя на Малой Никитской.
Явились втроем: Персонов, Аверьянов и я, испуганно-счастливый, какой-то весь встрепанный. Алексей Максимович, как сейчас помню, встретил нас у входа в кабинет. На нем был черный пиджак, он был без галстука, частенько покашливал и хмурился: видать, крепко ему досаждала эта сырая погода.
Я вошел в кабинет и осмотрелся, стараясь все запоминать. У окна стоял большой письменный стол; на нем — стеклянная чернильница с медным колпачком на подставке, пресс-папье, четыре карандаша, стопка писчей бумаги, рукописи. По одну сторону стола стоял диван, по другую — жесткое кресло хозяина и два стула для гостей.
Когда мы, робеющие, уселись, Алексей Максимович стоя… такой, знаете, высокий, суховатый, подбористый… поздравил нас с успехом, потом сам сел и, все так же хмурясь, но как будто уже серчая на нас, сделал ряд замечаний по каждой пьесе отдельно.
Листая мою пьесу, он спросил, почему я избрал себе псевдоним «Сапожник». В ответ я пробормотал:
— Сапожник — это моя дореволюционная профессия.
Алексей Максимович покачал головой неодобряюще, потом чуть-чуть улыбнулся сквозь усы, но сказал все-таки сурово:
— Хотя в настоящее время это модно — выбирать подобные псевдонимы, но — неоригинально, неоригинально.
Помолчал, подпер левую щеку рукой — и снова спрашивает:
— А что вас заставило писать об ивановских кустарях-колхозниках, если вы сапожник и живете в Кимрах?
Я объяснил, что промколхоз «Зайчина», которому посвящена моя одноименная пьеса, является одним из лучших в стране и ездил я туда по творческой командировке. В заключение с гордостью добавил:
— Организатором и руководителем промколхоза является старший брат писателя Дмитрия Фурманова — Аркадий. По его совету я жил в селе Дунилове, в той же самой комнате, где Фурманов создавал своего бессмертного «Чапаева».
— Так, так, — произнес Алексей Максимович, взявшись за подбородок. — Хотя второго «Чапаева» вы и не создали, но для начала получилось неплохо. — И, закурив папиросу, задал еще вопрос: — А что вас заставило в столь пожилом возрасте (мне было тогда сорок два года) взяться за перо?
— Вы, Алексей Максимович, — пылко признался я.
Он, держа окурок между пальцев, стал очень пристально, сквозь сизый дымок, вглядываться в мое лицо, потом сказал:
— Никак не припомню, где мы с вами встречались. — И попросил рассказать, как же это он стал моим учителем.
Да, это был мой учитель — человек, который поставил меня на правильную жизненную дорогу! И я начал с восторгом:
— Алексей Максимович, моя жизнь до Великого Октября имела очень много общего с вашей, а потому, читая ваше «Детство», «Мои университеты», «Мать» и другие произведения, я, по своей наивности, думал: «Писать нетрудно, только стоит взяться!» И так продолжалось не один год. Но за перо я не брался. Однажды после сытного обеда, лежа в кровати, я раскрыл вашу книгу и прочитал примерно следующее: «Многие, лежа в кровати с книгою в руках, думают, что писать просто, стоит только взяться, но такие люди подобны клопам: они кусают других, но сами за перо никогда не возьмутся и ничего не создадут».
Алексей Максимович улыбнулся, на его впалых щеках заиграл слабый румянец. Придвинув кресло ко мне, он заметил:
— Хоть не совсем точно, но смысл правильный. И что же дальше?
Он заинтересовался, он желал меня слышать, и я, счастливый, продолжал:
— Меня тогда бросило в жар, стало стыдно самого себя. Я — клоп! Быстро, точно ужаленный змеей, спустил ноги с кровати и, глядя на ваш портрет, висящий на стене, дал клятву не быть больше клопом и все свободное время заниматься творчеством до самой гробовой доски. И вот с тех пор я верен своему слову.
Алексей Максимович поднялся и, обеими руками сжимая мою руку, долго смеялся и сквозь смех повторял: «Мой клоп родил нового писателя!»
На прощание проговорил:
— Учитесь и пишите, из вас толк будет. А за то, что вы развеселили меня, — спасибо.
НОВЫЕ ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ
На следующий год я вновь побывал у Рыбакова. Наше знакомство переросло в дружбу. В журнале «Нева», где я в ту пору работал, появился мой рассказ о писателе-кимряке. Быть может, это была первая весточка для всесоюзного читателя о скромном волжском трудолюбце, который упорно работал над эпопеей из жизни кимряков. Тронутый вниманием, Макар Андреевич прислал мне на память свое стихотворение. Начиналось оно так:
Отец мой, сапожник,
На липке сидел,
Он вклеивал задник
И песенку пел.
Высокий и стройный,
С большой бородой,
Везде он бывалый
И смелый такой.
Одно лишь несчастье —
Загрызла нужда:
Ребят было трое,
А мать — что зуда!
Началась переписка — долгая, многолетняя, очень сердечная. Макар Андреевич делился планами работы над новыми книгами автобиографической эпопеи, рассказывал с обычным своим невозмутимым добродушием о трудностях издания романа «Лихолетье». И вдруг — в течение каких-то трех лет — прислал мне и этот роман, и еще новый — «Бурелом» (они вышли в Калининском областном издательстве).
Таким образом, Рыбаков завершил обширное повествование о своем детстве и возмужании, а вместе и о революционном пробуждении глухого волжского края, о заре новой жизни над речными плесами. Я поздравил Макара Андреевича с творческим успехом; в ответ он сообщил, что закончил работу над четвертой книгой, приступил к пятой…
Не баловала Рыбакова своим вниманием столичная критика; тем отраднее было появление в еженедельнике «Литературная Россия» статьи Г. Кузнецовой о жизни и творчестве писателя-кимряка, которому только что исполнилось 75 лет.
То, что пишет Макар Андреевич Рыбаков, — проницательно замечает критик, — почти не искусство в привычном понимании этого слова: здесь не автор воплощается в своего героя, а, напротив, герой воплощается в автора, впитывая в себя черты его индивидуальности.
Макар Андреевич звал меня приехать в Кимры на свой юбилей, но оказалась уйма непредвиденных дел,