Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успехи Армана окрылили малыша Рене, он тоже хочет учиться в коллеже, как старший брат. Иногда все трое орут, носятся по дому и шумят так, что голова раскалывается. Не знаю, как я еще держусь, ведь я безотлучно нахожусь с ними. Я никогда и никому не доверяю присматривать за детьми, даже Мэри. Но сколько радостей приносит материнство! Какое счастье, когда ребенок оставляет игру и подбегает ко мне, чтобы меня поцеловать... Вдобавок, когда дети с матерью, за ними легче наблюдать. Одна из обязанностей матери — распознать с самого раннего детства способности, нрав, наклонности детей, сделать то, что не под силу никакому педагогу. Всех детей, воспитанных матерями, отличают благонравие и умение держать себя в обществе — два достоинства, которые дополняют природный ум, меж тем как природному уму, каким бы живым он ни был, никогда не заменить материнских наставлений. Когда я бываю в свете, я сразу различаю в поведении молодого человека следы женского влияния. Как же лишить своих детей подобного преимущества? Видишь, исполнение обязанностей приносит мне много радости, много счастья.
Из Армана, я уверена, выйдет превосходный государственный муж, добросовестнейший чиновник, честнейший депутат, а Рене сделается самым смелым, самым отважным и притом самым хитроумным мореплавателем в мире. У этого шалуна железная воля; он добивается всего, чего захочет, он придумывает тысячу уловок, чтобы достигнуть своей цели, а если они не помогают, изобретает тысяча первую. Там, где мой милый Арман спокойно подчиняется воле обстоятельств, Рене бунтует, изворачивается, лавирует, не замолкая ни на секунду, и в конце концов находит какую-нибудь щель, а если уж ему удастся просунуть в нее хотя бы лезвие ножа, то скоро он и сам туда пролезет, да еще и добро свое протащит.
Что касается Наис, она так похожа на меня, что я уже не могу понять, где она и где я. Ах, дорогая моя, любимая доченька, я так хочу, чтобы ты была счастлива! Я отдам Наис только за того, кто ее полюбит и кого полюбит она. Но боже мой, когда я позволяю ей наряжаться или вплетаю в косы малиновые ленты и надеваю туфельки на крошечные ножки, у меня сжимается сердце и туманятся мысли. В силах ли я помочь своей дочери? А вдруг она полюбит человека недостойного, а вдруг тот, кого она полюбит, не будет отвечать ей взаимностью? Часто, когда я гляжу на нее, у меня слезы наворачиваются на глаза. Расстаться с прелестным созданием, с цветком, с бутоном розы, которую любовно взрастила, отдать ее мужчине, похищающему у нас все! Это ты, за два года не написавшая мне даже двух слов: «Я счастлива!» — ты напомнила мне о драме замужества, ужасной для такой безумной матери, как я. Прощай, сама не знаю, зачем я тебе пишу, ты не заслуживаешь моей дружбы. О, дорогая Луиза, отзовись скорее!
От госпожи Гастон к госпоже де л'Эсторад
Шале.
Мое двухлетнее молчание задело твое любопытство, ты спрашиваешь, отчего я тебе не писала; но, милая Рене, нет ни фраз, ни слов, ни наречия, способных выразить мое блаженство: у нас хватает душевных сил длить его, вот все, что я могу сказать в двух словах. Нам нет нужды прилагать ни малейшего усилия, чтобы чувствовать себя счастливыми, мы живем душа в душу. За три года ни одна фальшивая нота не нарушила нашего согласия, ни одна размолвка не омрачила нашего блаженства, ни одна ссора не посеяла раздора в наших сердцах. Словом, дорогая Рене, каждый из тысячи дней был прожит недаром, каждый миг был сладостным, ибо его одухотворяло наше воображение. Мы уверены, что наше существование никогда не будет унылым, более того, быть может, всей нашей жизни не хватит, чтобы вместить поэзию нашей любви, изобильной и разнообразной, как природа. Нет, ни единого разочарования! Мы нравимся друг другу еще больше, чем в первый день, и открываем друг в друге все новые достоинства. Всякий вечер, гуляя после ужина, мы клянемся любопытства ради съездить в Париж, как говорят: «Я хочу повидать Швейцарию!»
— Как! — восклицает Гастон, — оказывается, разбили новый бульвар, окончено строительство церкви Мадлен[119]. Надо все-таки поехать посмотреть.
Но куда там! На следующее утро мы долго нежимся в постели, завтрак нам приносят в спальню; наступает полдень, стоит жара, и мы позволяем себе немного вздремнуть; затем Гастон просит позволения полюбоваться мной — и смотрит на меня так, словно я картина; он полностью погружается в созерцание, а я, как ты догадываешься, отвечаю ему тем же. В такие минуты у нас обоих слезы наворачиваются на глаза, и мы трепещем за наше счастье. Я по-прежнему его повелительница, то есть я делаю вид, будто люблю его меньше, чем он меня. Этот обман сладостен. Нам, женщинам, так отрадно видеть, как чувство преобладает над желанием и наш господин робеет и не решается переступить заветную черту! Ты спрашиваешь, каков он, но, милая Рене, невозможно описать любимого человека, любой портрет окажется неверным. И потом — не будем стыдливо закрывать глаза на странное и печальное следствие наших нравов: мужчина в свете и мужчина в любви не имеют ничего общего; разница между ними столь велика, что они могут ни в чем не походить один на другого. Мужчина, который, принимая грациознейшие позы, достойные самого блестящего танцовщика, шепчет нам вечером у камина слова любви, может быть начисто лишен тайного очарования, столь желанного женщине. Напротив, бывает, что мужчина, кажущийся некрасивым, не обладающий изысканными манерами и не умеющий носить фрак, оказывается человеком, одаренным гением любви, и не рискует стать смешным ни в одном из тех положений, где даже нас самих не спасает вся наша грация. Встретить мужчину, в котором то, чем он кажется, пребывает в таинственном согласии с тем, что он есть, встретить мужчину, который в скрытой от чужих взоров супружеской жизни обладает тем врожденным изяществом, которому невозможно научить, которое не приобретается с годами, — тем изяществом, которое античная скульптура явила в сладострастно-целомудренных статуях, той простодушной непринужденностью, которой проникнута поэзия древних и которая даже в наготе своей не оскорбляет нашей стыдливости, — о таком мужчине мечтают все женщины. Гастон же — живое воплощение этой великой мечты, этого идеала, который мы сами создаем и который принадлежит миру гармонии, являясь неким духом вещей. Ах, дорогая, я не знала, что такое любовь, молодость, ум и красота, слитые воедино! Мой Гастон никогда не притворяется, изящество его невольно и естественно. Когда мы гуляем в лесу, тесно прижавшись друг к другу, его рука обвивает мою талию, моя лежит на его плече, головы наши соприкасаются, мы ступаем так мягко, ровно и тихо, что если бы кто-нибудь встретил нас в аллее, то подумал бы, что перед ним одно существо, неслышно скользящее по песку, как бессмертные боги у Гомера. Та же гармония царит в наших желаниях, мыслях, словах. Иногда вечерами, когда листва еще не просохла после короткого дождя, а ярко-зеленая трава блестит от росы, мы подолгу гуляем, не произнося ни единого слова, прислушиваясь к шороху падающих капель, любуясь алыми красками заката, разлитыми по вершинам холмов, и бликами, рассыпанными по серой коре деревьев. Тогда мысли наши превращаются в тайную невнятную молитву — мы словно просим у неба прощения за наше счастье. Бывает, мы вскрикиваем разом, в едином порыве, когда в конце аллеи, за крутым поворотом нам открывается дивный вид. Если бы ты знала, как сладостен и торжествен почти робкий поцелуй, в котором мы сливаемся на лоне благословенной природы... Кажется, будто Господь затем и сотворил нас, чтобы услышать такую молитву. Домой мы возвращаемся еще более влюбленными друг в друга. Парижское общество сочло бы такую любовь между супругами оскорблением; мы должны предаваться ей в лесной глуши, словно любовники.