Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, я этого не говорила, и я так не думаю.
— Ты сказала, у меня черствое сердце, а это и есть безумие. Ты права, я никогда никого не любила. Я ничего не могу дать, а то немногое, что могла бы, не хочу. Ты правильно все сказала, я пустая безумная женщина.
Я почувствовала жалость, которая в очередной раз сделала меня беззащитной. Эта жалость сводила на нет ту гордую самонадеянность, с какой она недавно воскликнула: «Мы были свободны и элегантны!»
В эту минуту в комнату вошел Том. Он был в синем комбинезоне и толстом шерстяном свитере. Я подумала, что мне хотелось бы, чтобы в возрасте тети Лусии обо мне заботился такой мужчина, как Том, который любил бы меня, не обсуждая и не пытаясь исправить. Внезапно комната представилась мне маленькой сценой, какой в старину могли быть альковы в спальнях, а смотрящие друг на друга Том и тетя Лусия — парой в этом алькове, похожем на раковину, на крошечный зал, вбирающий даже случайные звуки, на свод, под которым весь мир может измениться и под которым сейчас билось усталое сердце Тома, мое усталое сердце и черствое сердце тети Лусии, говорившей со мной так непривычно жестко. Ни дела, ни боль, ни смерть уже не имели для нее значения — важно было лишь то, что ее возбуждало. К сожалению, Том являлся именно таким стимулятором, а я им не являлась, что превращало меня в простого наблюдателя, однако без моего присутствия не могло бы произойти то, что произошло. Тетя Лусия не собиралась упускать возможность преподать мне урок и показать, насколько жестока она может быть с Томом и насколько она ему при этом необходима. Вероятно, Том Билфингер, привыкший к непредсказуемости тети Лусии, сразу не понял (да и я сначала этого не поняла), что злоба витает в воздухе и отражается в высоком прямоугольном зеркале, которое не могло не отражать нас, коль скоро Господь нас создал.
— Том, почему ты всегда входишь как невидимка? К чему такое самоуничижение? Когда ты был далеко, я считала тебя разумным человеком, mein Lieber[87], quod est objective tantum in intellectum[88]. Ты входишь в гостиную и видишь нас обеих, прелестную племянницу и ее мерзкую тетку, к которой ты в свое время питал страстные чувства. Сколько лет назад это было, Том, двадцать, тридцать?.. Сначала твоя пылкость полностью меня устраивала. Ты считал меня необыкновенным существом, с которым ни о чем не надо думать. Тебя все восхищало, особенно то, что я была не совсем твоего круга, да, не совсем, я не принадлежала к твоему классу, у меня не было таких денег, как у твоих прадедов, и фамилия моя происходила от человека какой-нибудь низкой профессии — кузнеца или сапожника… Я была ниже, а ты выше. И я решила… о чем же я говорила? Не помню. А ты не помнишь, племянница? Я неважно себя чувствую, я всегда, всегда была несчастной, никто меня не любил, и вот появляется потрясающий немец, мужчина, обладающий, кроме всего прочего, благородным сердцем. Таких мужчин, как ты, больше нет, их не существует — при тех деньгах, которые ты унаследовал, Том, согласиться скромно жить с женщиной гораздо менее знатной только из-за любви! Я ощущаю себя девочкой, Том, но я неважно себя чувствую, потому что неприлично чувствовать себя хорошо, если ты по двадцать, а то и по двадцать пять раз на дню спрашиваешь, как я себя чувствую. Почему ты такой надоедливый, Том? Или ты считаешь, что в этом возрасте человека обязательно надо спрашивать, как он себя чувствует? У нас все хорошо, сосунок, это у тебя может быть плохо, а у нас всегда все хорошо! У тебя так развито христианское сострадание, что ты любишь меня не только потому, что Бог велит, но и потому, что я ничтожество, ногти, срезанные с рук Платона, волосы из парикмахерской, которые выметают вон. И ты любишь меня именно за это, за эти волосы и обрезки ногтей, за мою второсортность, да, именно за это. Понимаешь ли ты, племянница, что этот несчастный идиот имел смелость и нахальство любить меня, как Господь любит созданный им мир? Это оскорбительно, потому что я, mein Lieber, не твое творение! Я видела сейчас, как ты пришел, как смотрел на нее, на мою племянницу, а раньше видела, как вы разговариваете и прекрасно понимаете друг друга, ну что ж, два сапога пара, подобный ищет подобного, все ясно. Каждый раз, когда я открываю рот и что-нибудь говорю, вы думаете: бедняжка, опять этот анисовый ликер… Но анисовый ликер тут ни при чем, у меня такая ясная голова, что обычно к половине четвертого мне это уже надоедает…
Они оба казались пьяными, тетя Лусия и Том. Через несколько дней, подумала я, мне будет казаться, что ничего этого не было, поскольку сцены с такими дешевыми эффектами, возникающие на пустом месте, бывают только в романах, и я придумала ее, чтобы финал не выглядел слишком тусклым. Однако пока они были тут, и Том сказал:
— Лусия, может, прекратим? Я уверен, ты говоришь это просто так.
— Что я говорю просто так?
— То, что ты только что сказала, уже не помню что.
— Ты так говоришь, darling, потому что ты трус, а трусы никогда ничего не помнят, не решают и не замечают. Трусы — это жертвы, а жертв не существует. Как думаешь, я сказала умную вещь или глупость? Отвечай, Том. Жертв не существует, быть жертвой значит не быть вообще, не быть никем, настоящая жертва не оставляет следов. А вот мы, палачи, оставляем. Я оставила свой след, не позволив тебе существовать, и он застынет здесь, как вязкая слюна, и моя желчь погубит тебя. У меня сильно болит печень, Том, и я не в состоянии сейчас обсуждать всякие глупости. Электрогрелку!
Я нашла ее под подушкой в комнате тети Лусии, а когда вернулась, Том уже ушел, и его нигде не было видно. Возможно, тетя Лусия права, и он исчез, как умеют исчезать только жертвы, не оставляя следов. Сама она лежала на диване, держась за правый бок, и лицо у нее было желтое с голубоватым налетом.
— О, господи, — бормотала она, — опять придется делать зондирование, глотать эту резиновую трубку с изогнутой головкой, кошмар. Никому никогда до меня не было дела, я очень одинока, свободна и потому ревнива. Я совсем одинока из-за своего характера, у меня никого нет, поверишь ли?
~~~
«Мы будем рады тебя видеть», — сказала Эльвира по телефону, и эта короткая фраза звучала в ушах все время, пока я ехала в поезде. Эльвира, незамужняя старшая дочь Габриэля, после смерти матери осталась с ним. Мама ничего не могла мне рассказать об истории этой семьи. Ей было известно, что покойная жена Габриэля знала об их связи, но вряд ли знала о ее беременности, причем мама говорила об этом так, словно речь шла о каком-то будничном деле. Они занимали четвертый этаж элегантного девятиэтажного дома на улице Маркес-де-Уркихо. Дверь открыла немолодая горничная, которая через темную прихожую со скользкими коврами провела меня в большую гостиную окнами на улицу, заставленную массивной мебелью из красного дерева. Вскоре пришла Эльвира, оказавшаяся лет на десять старше меня, и я подумала, что отец, наверное, не хочет меня видеть. По ее решительному виду было ясно, что она намерена узнать, зачем я действительно явилась. Может быть, открыть ей причину, и тогда Габриэль появится? По телефону я сказала, что хочу передать Габриэлю привет от своей тети Лусии (маму я даже не упоминала), которая, узнав о поездке в Мадрид, очень просила меня об этом, но такой предлог мог показаться Эльвире неправдоподобным. Она быстро задала несколько вопросов, словно я устраивалась на работу: сколько мне лет, есть ли у меня высшее образование, замужем ли я, жива ли моя мать и знает ли она, куда я поехала, и я послушно ей отвечала.