Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Держи.
Он протянул мне кубик льда и сам тоже взял один.
— Поводи им по коже, — сказал он. — Не слишком радикальное средство, но это единственное, что у нас есть.
Мы лежали рядом на своих полотенцах, водя по себе льдом. Потом он повернулся, протянул руку и положил кубик льда мне на живот.
— Пока Мамы нет, — сказал он, — позволь Дяде Джонни за тобой поухаживать.
— Хорошо, — сказал я и тоже положил на него кусочек льда.
Мы не комментировали больше своих действий. Мы говорили о работе, о музыке, о Клэр. Разговаривая, мы водили льдом друг другу по животу, груди и лицу. В этом был секс, хотя ничего такого мы не делали. Это было что-то более нежное, более братское. В этом была преданность, забота о комфорте другого и глубокое понимание несовершенства собственного тела. Когда таял один кусочек льда, мы брали с подноса другой. Джонатан водил льдом по моей спине, а я — по его. С каждой минутой я чувствовал приближение все новых и новых возможностей, пока мы лежали вот так, нашаривая на подносе последние кусочки льда и беседуя обо всем, что приходило в голову. На горячем темно-лиловом, как набрякший синяк, небе зажигались первые бледные звезды.
Я хотела завести ребенка с двенадцати лет. Но всерьез задумалась об этом лишь тогда, когда мне было уже под сорок. Наши шутливые разговоры об отцовстве и материнстве являлись для нас с Джонатаном разновидностью флирта, фоном, на котором мы жили. По-видимому, это была превентивная мера по снятию эмоционального статического напряжения. Если двое любящих друг друга людей лишены возможности проявить свои чувства на сексуальном уровне, это создает особую ситуацию! Вы планируете совместные путешествия и обсуждаете, как лучше всего заработать деньги; спорите, в какой цвет выкрасить дом и как назвать ребенка, понимая при этом, что у вас не будет ни того, ни другого.
А впрочем, кто знает? Я уже ни в чем не была уверена. Чуть больше чем через год я получу свои полмиллиона. Однако в тридцать восемь лет уже трудно заставить себя поверить, что жизнь только начинается. Надежда становится какой-то уж слишком эфемерной. Немножко трезвости, и вот ее уже нет. Меня саму удивляла та внутренняя пустота, которую я ощущала: как будто сердце и желудок болтаются на ниточках. А ведь я всегда так самозабвенно участвовала в происходящем. Мне казалось, что достаточно просто пить кофе и вино, любить каждой клеточкой, каждым нервом, смотреть фильмы. Я считала, что, если просто впитывать в себя каждое мгновение, просто быть внимательной, вопрос о конкретных достижениях отпадет сам собой.
Вскоре к списку вещей, для которых я буду уже слишком стара, прибавится еще один немаловажный пункт. Я отдавала себе отчет в надвигающейся опасности: стареющая женщина, влюбленная в голубого мужчину, заводит ребенка в качестве компенсации за свои несостоявшиеся связи. Я не могла следовать этим курсом с чувством последней правоты. Но и отказаться от этих мыслей тоже не могла. У Джонатана была работа и любовник, которого я никогда не видела. У него была свобода для маневра, какая в двадцать семь лет дается каждому. А мне с моими отвисшими грудями уже хотелось стабильности. Мне хотелось, чтобы моему ребенку жилось лучше, чем мне; хотелось, чтобы мои деньги, здоровье и везенье нашли более достойное применение.
Однажды вечером я увидела, как Бобби в жокейских трусах выходит из ванной, напевая «Wild Horses».[28]Я шла в свою комнату, и мы едва не столкнулись в холле. Он улыбнулся. У него было мягкое, большое тело — мускулы, слегка заплывшие жиром. Моя мать назвала бы его здоровяком, в одобрительном смысле. Брак с моим отцом навсегда излечил ее от интереса к стройным мужчинам, стреляющим глазами по сторонам. Бобби был типичным продуктом Среднего Запада: крупный, сильный, невозмутимый.
— Привет, красавчик, — бросила я.
Он покраснел. В Нью-Йорке в конце восьмидесятых кто-то еще был способен краснеть от комплимента.
— Ээ… — сказал он. — Я буду готов через несколько минут.
Мы куда-то уходили в тот вечер. Не помню куда.
— Можешь не торопиться, — сказала я. — Раньше двенадцати там все равно никого не будет.
— Ясно.
Он ушел в свою комнату. Я подождала немного, затем зашла в ванную и протерла кружок на запотевшем зеркале. Я увидела свое лицо — ни красивое, ни уродливое. Во мне всегда было что-то от матери, что-то от отца.
С возрастом мать, как ни странно, сделалась привлекательнее. Немолодую женщину редко называют красивой. Обычно говорят, что у такой-то «хорошее лицо» или «располагающая внешность». Так вот, о матери, немного мужеподобной, широколицей шатенке с вкраплениями стальной седины, это можно было сказать с полным правом. На ее спокойном лице не было морщин, а резкая, деловая манера держаться казалась гораздо достойнее веселеньких кружавчиков и слишком густых румян ее молодящихся сверстниц. Мать наконец-то совпала сама с собой, как бы нашла свой стиль. Ей просто всегда полагалось выглядеть так, как сейчас в шестьдесят, — даже в детстве.
Отец, наоборот, сморщился, как сушеная слива. Щеки ввалились, жесткие иссиня-черные волосы поредели, а кожа на шее обвисла.
В детстве я с надеждой вглядывалась в зеркало, страстно желая отыскать хоть какие-то черты сходства с отцом. Теперь я выискивала у себя следы его износа — и находила их. Моя кожа на шее была уже совсем не такой тугой и гладкой, как раньше. Под глазами темнели коричневатые круги. Гены делали свое дело.
Мама, ты зря ревновала меня к отцу. Ты нас победила. Ты — прекрасно выглядящий адвокат, счастливо избежавший ловушки похоти. А мы с отцом жухнем, увязнув в своих неразрешимых проблемах.
Я провела рукой по волосам и подошла к комнате Бобби и Джонатана. Бобби, выбирая носки, стоял, наклонившись над ящиком платяного шкафа. Его зад был несколько крупнее идеального, но вполне пропорциональный. Если бы определение «рубенсовский» было применимо к мужчинам, Бобби соответствовал бы ему в высшей степени. Его тело было дородным, но соразмерным, как у тех бело-розовых красавиц, танцующих на сумеречных полянах. Что-то девственное было в его молчаливости, хотя никакой женственности в нем не было и в помине. Он чем-то напоминал оленя. Координированное создание с маленькими копытцами, стыдливое, но отнюдь не хрупкое.
— Почему бы тебе не надеть сегодня черную габардиновую рубашку? — сказала я.
Он буквально подпрыгнул от звука моего голоса. В его испуге было что-то возбуждающее. Я почувствовала, как у меня в животе словно потянули за «молнию». Я была охотницей, а он — крупным, ничего не подозревающим олененком.
— Мм… хорошо, — сказал он.
Я подошла к шкафу и достала рубашку.
— Вот эта — одна из моих самых любимых, — сказала я. — Надо, кстати, попробовать купить еще одну в том же стиле.
— Ага.