Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — наконец ответила она.
— Это Фролов.
— А, понятно. У меня готовы анализы, сейчас, секунду.
Я услышал, как она захлопнула дверь. В трубке пропали посторонние голоса.
— И что там? — спросил я.
— Никаких ядов, — успокоила меня Анечка. — Но тебе все равно надо ко мне заехать. Лучше всего сегодня.
— Зачем?
— У тебя в крови обнаружилась редкая инфекция. Ничего страшного, вылечить ее не составит труда, Но запускать не стоит.
— Какая именно?
— Ну не венерическая, — хихикнула Анечка.
— Это я и без тебя знаю! — сорвался я.
— О как! — она еще больше развеселилась. — Ты первый из моих знакомых мужчин, которые в точности уверены, что нигде ничего не подцепили.
— Шляться надо меньше, — пробурчал я. — Тогда будет уверенность.
— Круто, — оценила Анечка. — Когда заскочишь?
— Через час. Может, и раньше, если пробок нет.
— Тогда жду, — сказала она и повесила трубку.
В последнее время я редко езжу за рулем — два личных шофера полностью избавляют от необходимости тратить умственные и моральные ресурсы на управление автомобилем. С другой стороны, иногда возникает желание вдавить в пол педаль акселератора и ощутить единство с несколькими сотнями лошадиных сил. Не скажу, что сейчас у меня возникло именно оно, но вызывать водителя мне хотелось еще меньше. Так что я решил прокатиться за рулем.
Для этих целей у меня была особенная машина. Нет, не «Феррари», не «Лотус», и даже не «Мерседес», а старенький раритетный «жигуленок» семидесятых годов двадцатого века. Мы купили его вместе с Катькой чуть больше года назад, за каких-то триста долларов, если не меньше. Тогда он был старой рухлядью, и заполучив миллиардное состояние, можно было его смело оставить догнивать на улице. Но я люблю старые вещи. Почему-то они всегда мне кажутся лучше новых, основательнее, что ли. Хотя не всегда это так. В общем, когда мы перестали считать деньги, я загнал «жигуленок» в теплый гараж и решил немножечко подшаманить. Нанял команду механиков, кузовщиков, маляров, и они всего за каких-то шестьдесят тысяч долларов вдохнули в старенький автомобильчик новую жизнь. Движок основательно перебрали, переварили всё гнилье, ходовую заменили полностью. Ну и по мелочи привели машину в более презентабельный вид. Снаружи, правда, мало что изменилось, разве что литые колесные диски выглядели чуть вызывающе, бронированные стекла приобрели дымчатый оттенок да трехкомпонентная американская краска лежала очень уж ровно и глянцево. Зато внутри изменилось многое, начиная от шестиступенчатой коробки передач и заканчивая серьезным форсажем мотора, в результате чего на неполную тонну веса машины теперь приходилось почти двести лошадиных сил. На такой технике глупо ездить с водителем, такую люди, если и восстанавливают, то лишь для собственного удовольствия.
Прихватив на всякий случай двустволку, я спустился в гараж и завел мотор «жигуленка». Работал он ровно, с приятным басовитым рокотом, выдававшим скрытую силу. В ожидании прогрева я поставил Катькин диск и закрыл глаза. Не скажу, что мне было как-то особенно тревожно. Нет, но я уже прекрасно понимал, что пружина грядущих событий напряжена до предела и все мои дальнейшие действия в бурном потоке бытия будут сравнимы с действиями спортсмена, преодолевающего речные пороги. В лодке бы удержаться! Думать о сохранении направления в таких условиях глупо и бесполезно — течение куда-нибудь вынесет. О собственной шкуре следует позаботиться, о безопасности близких. Катька бы добавила еще, что позаботиться следует о спасении человечества. Но в том-то и секрет высоких порывов, что, спасая себя, человек спасает тем самым крохотную часть человечества в собственном лице. И чем меньше людей будут двигаться в будущее, как коровы на бойню, тем больше будет влияние на мир светлых сил. Может, это и есть та мягкая подушка, которую следует подложить под голову Спящего Бога, чтобы его сны стали сладкими и спокойными? Возможно... Но как внушить эту мысль миллиардам людей, которые предпочитают лишний раз не дергаться? Их философию я знал, и она меня пугала до ужаса. Они считали, что раз уж бойни не миновать все равно, то следует поменьше дергаться, чтобы не причинять себе на кратком жизненном пути лишних страданий. Так предпочитает не дергаться коза, которую тянут на веревке, — чтобы петля меньше впивалась в шею. Но лично меня от этой козлиной философии тошнило.
Лежа в госпитале после ранения, я познакомился с одним бодреньким старичком — Степаном Борисовичем. Он не был ветераном войны, да и не мог быть по возрасту — ему в сорок первом году исполнилось только двенадцать лет. Когда пришли немцы, он жил в Белоруссии. Отца забрали на фронт, мать выживала с двумя детьми, как могла. В то время оккупанты повадились сжигать людей целыми деревнями. Загоняли в сарай под видом медицинского осмотра или под другим предлогом, обливали бензином и поджигали. В основном детей и женщин, конечно, поскольку мужиков в селах почти не осталось. Умирали они там медленно, крича и задыхаясь от дыма, ломясь в горящие ворота, пока кожа не начинала лопаться от жара. Мой сосед по госпитальной койке видел эту картину три раза — немцы выжигали население окрестных деревень. Когда палачи убирались из сожженной деревни, до самой ночи еще слышались стоны выживших, полностью обгоревших людей. Маленький Степка по молодости и по глупости пытался вытаскивать из дымящегося пепелища хотя бы детей, но они все равно умирали — один за другим.
А потом немцы пришли в деревню Степана. К тому времени они уже поняли, что все хитрости, которыми приходилось пользоваться, чтобы загнать людей в сарай, — лишние. Под дулами автоматов люди идут на костер сами. Во избежание лишних страданий перед смертью. Во избежание побоев. Некоторые из надежды, что в последнюю секунду случится чудо и все останутся живы. Но чудес не происходило, и люди горели, как живые факелы.
Потом немцы, уже веселья ради, начали устраивать показные сожжения. Людей заставляли самих тащить бревна для собственного костра, укладывать их рядочком, затем укладываться самим, образуя нечто вроде штабеля — люди и поленья вперемежку. Такие штабеля горели очень хорошо, даже с учетом того, что некоторые женщины, обезумев от боли чудовищных ожогов, вскакивали и разрушали аккуратно сложенную конструкцию.
— Люди шли потоком, — рассказывал Степан Борисович, глядя в потолок госпитальной палаты. — Уставшие, полностью подавленные морально. Я видел их лица. Но не они пугали меня, а бревна в их руках, которые никто, ни один человек не решился бросить. Охранников человек двадцать, а народу согнали с трех деревень не меньше ста пятидесяти душ. И лес кругом. Можно было бы рвануть... Ну хотя бы попробовать. Так мне казалось со стороны. По-моему, уж лучше быстрая смерть от автоматной пули, чем страшная и мучительная гибель в огне. Но никто... А потом мне, Саша, тоже дали бревно. И я его нес. Знаешь, я это никогда не забуду, до самой смерти. Как я его нес и что при этом чувствовал, Смерть притаилась в стволах автоматов, она следила за каждым моим шагом. И эта явная, прицельная смерть пугала чуточку сильнее, чем та, которая ждала впереди, Я это ощутил только в общем строю, когда шел рядом с мамой и сестрой Люськой, которые тоже тащили поленья. Знаешь, Саша, ничего в моей жизни страшнее не было, даже сталинский лагерь не шел ни в какое сравнение. А потом вдруг что-то перевернулось во мне. Наверное, это был страх. Да, Саша, именно страх — первобытный ужас. Такой страх подталкивает к прыжку вспугнутого оленя и заставляет волка ползти на брюхе под грохот ружейных выстрелов. Я выскочил из строя, не думая уже ни о маме, ни о сестре, швырнул полено под ноги охраннику и рванул в лес, Но немец даже стрелять в меня не стал, а попросту поймал за шиворот, как котенка. Правой рукой он продолжал сжимать рукоять автомата, а левой поднял меня над землей.