Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я слышал, вы тут говорили, да, говорил тут кто-то, а никого нет, все спят.
Услышав человеческий голос, сеньор Ничо притворно потянулся, приподнялся и сказал:
— Доброй ночи…
— Какой еще ночи? — уточнил пришелец. — Уже светает… Они пожелали друг другу доброго утра, хотя оно еще не наступило. Был тот смутный час, когда в холодный воздух вползает мертвенно-голубой дым схороненного в кухнях огня. Люди шумно зевают, и, заглушая зевки, раздается пение петухов.
Первый петух испугал Ничо Акино. Он запел и захлопал крыльями совсем рядом. Он рядом и был, а Ничо его не видел. Почтальон как раз собирался зевнуть, когда петух заорал, и чуть было не пнул петуха, но раздумал — ни к чему, все равно другие запели…
Нетрудно было разжечь огонь на кухне — обшарпанной, высокой, во всю вышину дома, с полуразвалившейся плитой. Пол был покрыт куриным пометом, стены у потолка — сажей, копотью и паутиной. Сидела там и летучая мышь, но, завидев пламя, вылетела побыстрей наружу.
Хриплый старик как нельзя сильнее походил на зеленую гусеницу. Чистенький, мохнатый, в морщинах, глаза белые, зрачки черные, нос курносый, скулы торчат, лоб низкий, на голове белый пух, уши большие. Он их трогал, когда к нему обращались, потому что слышал туго.
— Ты с псом своим не говори, — сказал он, глядя на сеньора Ничо. — А то он тебе ответит, ты и потеряешь речь. На каждого немого человека есть говорящий зверь. У пса по его глупости слов нету, а тут он их и узнает, от тебя к нему перейдут. Ты у меня совета не просил, а я тебя учу. — Он засмеялся в такт петушиным крикам. — Мы, старики, учить любим, тем и живем, тем утешаемся: советуем, чего молодыми не делали и старыми делать не стали… ху-ха-хе-ху… как молодость наша прошла, так и старость уйдет… ху-ха-хе-ху…
И, волоча ноги, пошел доить козу. Ничо Акино последовал за ним. Когда говоришь с кем-нибудь, не так одиноко. Руки у старика были черные, словно он был красильщиком или недавно чистил печку. — темные перчатки с блестящими желтыми ногтями. Рядом с такими руками козье вымя алело, как цветок бегонии, а брызги и струйки молока белели, как снег.
— Ты глядишь, какие у меня руки обожженные, горелые, черные, а ты лучше погляди на мое лицо. Чисто гусеница цветочная!… Гусеница листик меряет, так и я, человек, твой сон измерил. Плохо ты спишь, видно, горе припекло… Короткий у тебя сон, куцый, вот такой вот, не более… Ху-ха-хи-ху… ху-ха-хи-ху… Горе заело, не можешь ты глаз сомкнуть, не спится… Сон как у мыши летучей крыло, он тоненький, чуть что, и рвется… Ты устроишься получше, пиджак под голову подложишь, крутишься, приноравливаешься, а сон-то и лопнет… Лежать устанешь и захочется тебе побродить, сон поискать… ху-ха-хи-ху… а где его найдешь? Вот хоть сегодня, ты свое отходил, сколько шел, сна искал… Когда его ищешь, тут и видишь, что ночью сна нет, звезды не спят, позвякивают, и маленькие и большие. И вещи звенят, в которых суета дневная схоронена. Столы, комоды, шкафы и стулья как будто не живым людям служили, а мертвым, как будто они в могиле стоят, чтобы мертвец и дальше жил, хотя это он и не он. С мертвыми то и худо: они и есть, и нету их, не поймешь, кто же они такие.
Когда старик и почтальон в сопровождении Жасмина принесли на кухню молоко, старая повитуха, вся в лохмотьях, лохмах и расчесах, раздувала огонь. Волос у нее едва хватало, чтобы заплести две косички, а рук — чтобы чесаться, ловить блох, щелкать гнид и вшей.
— Сеньор Ничо собрался от нас идти, — сказала хозяйка, не оборачиваясь и раздувая в очаге огонь. — Ты мне не дашь монетки две, чтобы он мне купил скипидару?
— Дам, как не дать, пускай скипидару купит, а мне бы надо мази — пальцы сводит, доить мне трудно… и еще, скоро придется скотину скопить…
— Матушка Монча просила взять посылочку.
— Верно, хотела, да большая она, места у тебя не хватит. Это уж потом, когда пойдешь налегке… Народу у вас прибывает, и от раза к разу они тебе все больше писем кидают в эти твои торбы полосатые. Не пойму, зачем такие у вас мешки?
Куры, петухи и псы кишели в домах, а овцы и козы, как белое воинство, потянулись к пастбищу.
Письмоноша покинул деревню Трех Вод (в одних колодцах, где песок, вода была голубая; в других колодцах, на обычной земле, — зеленая; в третьих, на черноземе, — красноватая), а за ним пошли Жасмин и старик с темными руками.
Когда Ничо Акино закуривал от очага, хозяйка ему снова сказала:
— Дай мне знать, когда время придет… Это уж верно, что жена у тебя не порожняя…
Теплый ветерок нес по воздуху сотни, тысячи, миллионы легких, освещенных солнцем пушинок, и желтые пятна цветов с черной сердцевиной оживляли неприглядную, мокрую землю. По равнине путники вышли туда, откуда видны четкие вершины вулканов и словно бы дымящиеся скалы. После первых, незначительных бесед старику и почтальону захотелось идти — неизвестно куда, лишь бы идти.
— Твоего пса только на убой!
— Тощий он, бедняга!
— Откормится…
— Разве можно собаку есть, зверство какое!
— Человечья еда, она вся зверская. Не пойму, с чего это взяли, что люди уже не дикари. Еды у них доброй нету.
— Маис вот…
— Маис, говоришь… Ради маиса землю мучают, а она ведь тоже живая… Распахали бы тебе спину, как ей, несчастной… А уж на продажу маис растить — это чистое зверство!
— За такое бог и карает…
Старик с черными, как черный маис, руками ответил не сразу, взглянул на письмоношу и прочитал все, что хотел, на его лице. Не замедляя шага, он вздохнул и начал:
— И каждый раз кара будет все тяжелее. Хорошо живут люди, много детей рожают, а это не жизнь — смерть. Тот, кто стал сеять маис на продажу, забирает из земли кости. Ведь это кости предков питают маис. Тогда земля требует новых костей, и самых нежных, детских, — ей питаться надо. Вот она и получает их, вот они и уходят под ее черную кору.
— Злая она, земля!
— Злая не злая, а ты пойми: озлеешь, когда на тебе люди злые живут!