Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка с лампу величиной, за которой вроде хвоста волочился кончик шали, пыталась вставить (с испанским акцентом), что и она послала двадцать песо своему сыну, студенту в самом главном институте; хромой пиротехник жутко стучал костылем, чтобы сообщить, что он отправил сорок с лишним песо своей сестре Флоре; кто-то облагодетельствовал больного брата, кто-то — сидящего в тюрьме свояка; кто-то перевел деньги в банк и теперь твердил: «Если не дойдут, меня из дома выселят!»; кто-то, невеселый, как кость, просил друга купить ему лотерейный билет и повторял сейчас: «Не надо, лучше испытаем судьбу… Дойдет — хорошо, а нет — считай, что у меня Текуна выигрыш украла!»
Начальник почты, пунцовый от ярости, не мигая, глядел на них. Уши его торчали, как клешни у креветки, короткие ручки едва виднелись из рукавов, и весь он походил на объемистый мешок. Иногда взор у него застилало и он был близок к удару. Что ж, умереть, так сразу — все лучше этой беды. В жизни его так не подводили. Это надо же — воспользоваться его мягкостью и класть деньги прямо в конверт, как простое письмо! Он повторял снова и снова, стуча по столу и в благородном негодовании не замечая того, что по нынешнему законоположению о почтах он сам, чьим доверием злоупотребили, — сообщник, и не слыша ропота посетителей, сводившегося примерно к словам: «Ну хорошо, мы не объявляли, но если деньги пропадут…»
Дон Деферик тем временем сидел дома, в белом и ярком свете лампы, рядом со своей белокурой супругой, среди белых азалий и золоченых клеток с белыми канарейками. Но на душе у него было темно. Хорош он будет, если из-за какой-то Текуны почтальон упадет в пропасть, как письмо в почтовый ящик! Сеньор Ничо нес его последний музыкальный опус для скрипки с роялем.
Донья Эльда пыталась его утешить, напоминая ему, что легендам верить глупо, легенды — ложь, в них верят одни поэты, дети и впавшие в детство старушки.
Баварец отвечал, что идеи эти — чистый материализм, а материализм бессмыслен, ибо материальное есть не что иное, как преходящее состояние материи. Что стало бы с Германией без легенд и сказок? Чему обязан немецкий язык высшей своей красотой, как не плодам воображенья невежественных крестьян? Что, как не сказки и легенды, показало нам ничтожность всего конечного и одарило созерцанием бесконечного? Если бы не было на свете причудливых вымыслов Гофмана…
Донья Эльда признала, что немецкие сказки не лгут, но разве можно их сравнивать с суеверьями темных индейцев и вшивых испанцев? Дон Деферик уставил в грудь супруги палец, словно дуло пистолета, и обвинил ее в европейском мышлении. Европейцы, сказал он, «тураки», для них одна Европа серьезна, а все, что лежит вне ее, — занятная экзотика.
Он бушевал. Он воздевал к потолку белые руки, белые кулаки, не замечая благоухания азалий, дурманящего аромата ночной красавицы, запаха мокрой земли, исходящего от свежеполитых папоротников и орхидей, вони опрысканных дезинфекцией ящиков и тюков и не менее острой вони, подымающейся от натертого пола, в котором отражались и сам он, извивающийся, словно нелепый плясун, и высокий, словно жирафа, и его изящная жена, похожая на бумажного лебедя с гофрированными перьями.
В гости к ним пришел отец Валентин. Черная сутана тоже отразилась в паркете, оттеняя белизну плетеной качалки, в которую со вкусом уселся пастырь.
При нем дону Деферику пришлось говорить по-испански. Священник сказал, что по вечерам из дому не выходит, разве что к умирающим, но сейчас речь идет именно о смертельной опасности — человек умрет без покаяния, если никого не пошлют присмотреть за ним на Вершине Марии Текун.
— Я хотел бы пойти туда сам, — сказал отец Валентин, — и выйти немедля. Мой долг обязывает меня быть с теми, чья душа в опасности. «Parvus error in principio, magnus in fine».[2] Я вступлю в единоборство с бесом…
— Не беспокойтесь, отец Валентин, — перебил его баварец. — Я пошлю туда верного человека. Будет жалко, если свалится в пропасть наш лучший почтальон…
Баварца в свою очередь перебила супруга.
— Браво! — захлопала она в ладоши. — Вот она, любовь к поэзии и геройству!
Ее перебил Иларио Сакайон. Судя по крикам за окном, он прибыл на муле. Хозяин обещал ему хорошо заплатить и очень просил, а ему нетрудно съездить куда-то, хоть бы и в поздний час. Да и вообще, для настоящего мужчины всякий час хорош, он всегда готов в путь, если нужно.
Дон Деферик обнял его, подарил ему сигару и дал денег на расходы, отец Валентин вручил ему свои четки, чтобы он молился, как только въедет на вершину, а донья Эльда — хлеб и какой-то весьма вонючий сыр в салфеточке. Иларио одним прыжком вскочил на серого мула, и тот чуть ли не вскачь понесся по темной улице. Погонщику поручили перехватить сеньора Ничо до Вершины Марии Текун, проводить его и вернуться.
Отец Валентин взял стакан гоголя-моголя с ромом, дон Деферик принялся за коньяк, донья Эльда пригубила малаги. Разговор зашел о том, что брак уже не так крепок, и священник привел примеры из местной жизни.
— Самые тяжелые случаи, — поведал он, — вызваны особым безумием. Женами овладевает страсть к бегству, когда в пищу им подсыплют порошка, по которому прошелся паук. Они покидают дом и пропадают без вести. Вот я держу в руке стакан, а этой самой рукой я только успеваю писать да перебирать четки. Я молюсь, я пишу епископу, я прошу и его и бога помочь нам, ибо домашний очаг у нас в опасности, семьи рушатся, жены и мужья рыщут по дорогам, направляясь прямиком к пропасти, словно неразумные телята.
— Они приносят жизнь на алтарь легенды, — уточнил баварец, и синие его глаза, утратив прозрачность, уподобились двум стертым монеткам.
— Заметьте, бессознательно, — сказала донья Эльда. — Никто из них не знает, какая тайная сила носит его… — И добавила, взглянув на мужа: — Ах, видеть тебя не могу!
— Бес их носит, сеньора, бес!
— Жертвы — тлен, не правда ли? — продолжала донья Эльда. — Лишь бы подкармливать жадное чудище народной поэзии. Мне гнусен человек, который ставит легенду выше живых людей.
— Если бы мы могли урезонить легенду, ты была бы права, — ответил дон Деферик. — Но приходится хладнокровно признать, как это