Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ильин устал с дороги, позевывал. На разобранную кровать смотрел с удовольствием.
— Гость спать хочет, — забеспокоилась хозяйка, — Не томи ты его, Иван.
Уже в кровати Костя сказал:
— Плюнь ты на письмо. Этот враг, что написал, тихий. В других местах в командиров стреляют, хлеб у них жгут, скот угоняют.
Последние слова Ильин говорил уже невнятно и через минуту захрапел. Иван притушил лампу, долго сидел у стола. Думал.
Наутро читинский начальник решил встретиться с коммунарами.
— Пойдем вместе. В два-три дома зайдем. Посмотрим, как живут. Поговорим.
Иван повел гостя к Громовым. Повел с умыслом: старый Громов — мужик серьезный и ответить может как следует. Опять же там Северька. Помощь добрая.
Сергей Георгиевич был во дворе.
— Принимай гостей, — приветствовал его Лапин.
Старик не спеша поздоровался, позвал в избу. Он уже знал о приезде начальника и теперь разглядывал Ильина внимательно, настороженно, хотя и прятал свой интерес. В избе он показал мужикам на передний угол, а сам занялся самоваром.
— Один живу, без хозяйки.
— Не надо, дорогой товарищ, чаю. Мы только что из-за стола. Поговорить зашли.
— А я не спрашиваю, сыты вы или голодны, — старик принес три стакана и не сел, пока не поставил на стол отливающий горячей желтизной самовар.
— Вот теперь и поговорим.
— Неторопливо живете, — не удержался Ильин.
Лапин наступил приятелю на ногу.
Но старик на замечание гостя не обиделся.
— Когда торопятся — слепые рождаются.
— Верно, — неожиданно согласился Ильин. — Так вот, я хочу спросить, Сергей Георгиевич — так, кажется, вас зовут, не ошибся? — Отчего коммунары раздельно живут? Называется коммуна, а в коммуне — единоличники? А ты, председатель, молчи. Тебя я уже слышал.
«Ну и зануда же ты, Костя», — неуютно подумал Лапин.
Сергей Георгиевич поставил пустой стакан к самовару, повернул резной краник, серьезно смотрел, как наполняется водой стакан.
— Ты опять про слепых… Если человек без понятия, ему никак не втолкуешь. Неужто Иван Алексеевич тебе не разобъяснил?.. Прости, ежели что не так сказал.
— Все так, хозяин, — ответил Ильин и старательно занялся чаем.
Потом разговор мягче пошел, добрее. Сергей Георгиевич увидел, что Ильин — человек городской и не все сразу может понять, — опять же, нет в нем начальственного зла, — говорил спокойно, объяснял обстоятельно.
— Вот и посуди теперь: коммуна мы или нет. Постарайся в нашу шкуру залезть. Тогда тебе все сразу понятно станет.
— Я и так понял.
Уже за воротами Лапин сказал приятелю:
— Теперь к Темниковым пойдем. Их тут два брата одним домом живут. Мужики хорошие. Только горячие маленько.
— Хватит на сегодня. Домой пойдем.
— Смотри. Дело твое. А то, может, еще что не ясно?
— Все ясно, — Ильин поглубже натянул шапку. — Неужели ты думаешь, что я тебе не верю? Верю! Только должен же я и свою работу выполнять. И чтоб с этим делом покончить — еще один вопрос. Из письма же. Что тут у вас за комсомолец, который контрабандой занимается? Дело, конечно, не мое, но раз в письме написано — должен выяснить.
— С этим делом посложнее, — Лапин потер подбородок. — Местные условия. Походы за границу никогда зазором не считались. Да потом — какая это заграница, если на той стороне и сено косили и скот держали? Земли-то там пустуют.
— Но теперь-то условия изменились.
— Условия — да, но не сознание. Контрабандиста у нас не выдают. А захочешь дознаться — врагом станешь.
— А ты этому парню возьми и запрети неположенным заниматься. Он комсомолец — понять должен.
— Не просто это. Сотни лет было можно и вдруг нельзя.
…Гость уехал через три дня, твердо пообещав прислать в ближайшее время землемера. И еще обещал похлопотать ссуду для коммуны.
А ссуда была очень нужна. Лапин, помотавшийся по белу свету, видел немало. Забайкальские низкорослые коровенки, дающие по три-четыре литра молока, его не устраивали. Дадут ссуду — купит коммуна породистый молодняк, разведет стадо на удивление всем.
Три дня прожил Ильин. Три дня прошло. Идет ведь время. А зиме конца-краю не видно. Небо белесо. Воет в трубах ветер. Тощает, вымерзает скот. Трескается земля. Рыщут по степи волчьи свадебные поезда. Берегись, путник.
Неуютно стало в крюковском доме. После тяжелого разговора с Николаем отец ходит хмурый, покрикивает — все ему не так. Уехал Николай раньше срока — так, по крайней мере, всем кажется, — мог бы еще дома пожить. Обиделся, видно.
Усте особенно тяжело. Ни с того, ни с сего отцу поперек дороги Северька стал. Николай уехал — без Северьки, дескать, тут не обошлось.
А у Усти не идет парень из головы. Коров ли доит, хлеб ли стряпает — видит глаза Северькины, слышит его губы. И только, странное дело, не может вызвать в памяти лицо Северьки. Как улыбаются губы — видит. Как набегают к его глазам веселые лучики — видит. Подумает, к примеру, о Федьке, сразу же появляется перед глазами рыжий Федька. О Северьке подумает — только губы, только глаза. Это мучило и пугало.
Мать замечать за Устей стала: тоскует девка. Жалко дочь. Поговорить бы о ней надо, да как к мужу подступишься. Хозяйства во дворе прибавилось, и отяжелел Алеха характером.
Устя подоила вечером коров, процедила молоко сквозь частое сито, разлила по мискам, вынесла в сени морозить. Вернулась раскрасневшаяся: показалось ей, что мимо их двора проскрипели по снегу Северькины шаги. На вечерку пошел.
Усте тоже надо на вечерку спешить. Хорошо ей там, в дымной и жаркой избе, где пол и стены дрожат от молодого бездумного веселья. И Северька весел, и она, Устя, забывает свой хмурый дом.
Устя скинула старенькие унты, надела валенки. Из сундука вытянула шаль: по синему полю большие красные цветы.
— Опять на вечерку, — сказал отец. Усталый, он сидел около стола и дымно чадил самокруткой. Узловатые руки тяжело лежали на коленях, из-под рубахи остро выпирали лопатки. — Не болит душа…
Ничего вроде обидного не сказал отец, а Устя вдруг заревела в голос, бросилась в горницу.
Алеха в досаде окурок на пол бросил. Пнул кота Тимоху, подвернувшегося под ноги. Кот утробно мяукнул, вздыбил шерсть, метнулся под печь.
— Чего ревешь, дура? Не держу я тебя, иди.
Устя и сама думает, — к чему в слезы ударилась? Ничего вроде обидного отец не сказал. Видно, просто время реветь пришло. Или душа обиду накопила. Но как теперь на вечерку зареванная пойдешь?
Мать у печи стоит.