Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне трудно поверить, — проговорила я, — что есть такие, кто с предубеждением относится к людям с другим цветом кожи.
— И все же они существуют, — сказала мадам Мелинкофф. — Здесь, в Лондоне, их мало, но к востоку от Суэца… — Она замолчала. — Давай не будем обсуждать этот спорный вопрос. Эта тема приводит меня в ярость, поэтому я много лет назад дала себе слово, никогда не касаться ее.
— У вас есть фотографии вашей дочери? — робко спросила я, надеясь, что она не решит, будто я слишком много себе позволяю.
— Конечно! — ответила она. — Я покажу их тебе. Она оперлась на трость и поднялась на ноги. На почетном месте, на столе, застланном тончайшей индийской шалью, отделанной серебряной каймой, лежал огромный портфель. Она открыла его, и внутри я увидела сотни всевозможных фотографий. Она стала вынимать одну за другой и протягивать их мне.
Стоило мне взглянуть на это овальное красивое лицо, как меня опять охватили те же смятение и ощущение, что я его уже видела, как и в тот раз, когда я смотрела на портрет над камином в спальне Филиппа. Я пристально изучала каждую черточку. На многих снимках она была одета в сценические костюмы: пышные расшитые юбки, шаровары, браслеты и ожерелья, которые, как я знала, при движении издавали мелодичный звон.
Сомневаюсь, что в Лондоне нашелся бы хоть один фотограф, который не попытался сделать портрет красавицы Нади Мелинкофф. Она была не только фотогенична — в ней присутствовала некая таинственная неуловимость, из-за чего все фотографии казались незаконченными, как будто аппарат остановился в момент истины. Ни один снимок не отражал в полной мере личностные свойства ее характера.
— А вот здесь мы вместе, — сказала мадам Мелинкофф, протягивая мне фотографию. — Этот снимок сделан просто так, ради шутки, после того, как я помогала Наде во время одного сеанса. Но газета опубликовала его. Я тогда страшно переживала, потому что на фоне моих светлых волос Надины казались особенно черными.
На фотографии были изображены мать и дочь, которые сидели на подлокотниках огромного дубового кресла. На обеих были узкие юбки, плотно облегающие блузки и кружевные галстуки, столь модные в годы войны. Хотя их туалеты и выглядели очень привлекательно, однако все внимание сосредотачивалось на их лицах. Вьющиеся волосы мадам Мелинкофф лежали крупными волнами и образовывали что-то вроде ореола вокруг ее очень молодого лица. Облик же Нади был классическим. Ее волосы, разделенные прямым пробором, были собраны в пучок, открывая совершенной формы лоб. Она выглядела очень странно в европейском платье. Однако она была исключительно красива, и ничто не могло скрыть блеска ее глаз, которые, казалось, прятали в своей глубине все тайны Востока.
— Вы были очень красивы, — обратилась я к мадам Мелинкофф.
— Совсем не такая, как сейчас, — проговорила она. — По моему виду ты решила, что я совсем старуха, не так ли?
Мне было не так-то легко дать ей честный ответ. Сначала я действительно подумала, что она очень стара, но сейчас, быстро подсчитав в уме, я сообразила, что ей не может быть больше шестидесяти.
— Ничто не может состарить сильнее, чем боль, — сказала мадам Мелинкофф. — Но это уже другая история. Вскоре после гибели Нади мой муж заболел пневмонией и умер. Я ухаживала за ним почти два месяца, и когда все это закончилось, я была абсолютно без сил. Я чувствовала себя измотанной физически. Я совсем пала духом — двое, кого я любила, покинули меня. Мною владело единственное желание — умереть. У меня начался ревматический полиартрит. Мне стало казаться, что уже ничто не поможет. Болезнь поразила сердце, начались другие осложнения — зачем забивать тебе голову рассказом о своих недугах.
Я хотела умереть. Для меня было страшной мукой пребывать в мире, лишенном любви, принесшем мне только одиночество и страдание. Именно Филипп вернул меня к жизни. Не лично он, а деньги, которые он платил докторам и сиделкам. Когда у меня наконец появились первые проблески желания жить, я узнала, что он назначил мне небольшую пенсию, на которую я могу безбедно жить до конца дней своих.
— Вы когда-нибудь встречались с ним? — спросила я.
Мадам Мелинкофф покачала головой.
— Думаю, это было бы слишком болезненно для нас обоих, — ответила она.
— Он вам нравился? — поинтересовалась я.
— Трудно сказать, — проговорила мадам Мелинкофф. — Когда Надя была жива, я ревновала ее к нему — да, ревновала к ее любви, которая до его появления всецело принадлежала мне. Потом я возненавидела его, так как чувствовала, что он виноват в ее смерти. Даже сейчас я сомневаюсь в верности заключения коронера.
— А что было в заключении? — еле слышно спросила я.
— Самоубийство как результат невменяемости, — ответила мадам Мелинкофф. — Над этим можно только посмеяться. Ну как Надя могла быть невменяемой? Надя, с ее острым умом, с ее чуткостью и пониманием. Нет, нет, такого не могло быть! Причина заключалась в чем-то другом, в чем-то драматичном — в том, что нам никогда не понять, — только не в невменяемости.
— Филипп находился с ней? — продолжала я свои расспросы. — Что он сказал во время дознания?
— Он пребывал в таком отчаянии, — проговорила мадам Мелинкофф, — что трудно было что-то понять. Сначала он утверждал, что она выбралась через окно и села на узкий парапет, чтобы полюбоваться пейзажем. Но во время перекрестного допроса он признался, будто она что-то говорила о том, чтобы выброситься из окна. Этого было достаточно. Коронер принадлежал к тому типу людей, которым доставляет удовольствие унижать тех, кто занимает более высокое положение. Полагаю, он был из тех социалистов, которые затаили злобу на весь белый свет. Как бы то ни было, он ухватился за это утверждение и заставил всех поверить, будто отношения с Филиппом сделали Надю несчастной, и она покончила самоубийством.
Все факты того дела складывались против нее — еще бы, полукровка и потомок одной из старейших семей в Англии! Никто даже не упомянул о том, что она в течение долгого времени была влюблена в него до безумия. Было установлено, что Филипп дарил ей ценные подарки, что они вместе жили за границей и всегда находились в обществе друг друга. Это был какой-то ужас! Все улицы пестрели от плакатов, газеты помещали на свои полосы хлесткие заголовки. Меня денно и нощно преследовали репортеры, которые клянчили у меня фотографии, упрашивали дать интервью, предлагали заплатить сотни фунтов, если я соглашусь опубликовать историю своей жизни в воскресных газетах.
— Как отвратительно! — воскликнула я.
— Как только расследование закончилось, я уехала. Мой муж увез меня за границу. Но даже там меня не оставляли в покое. Меня спрашивали, имею ли я какое-то отношение к тому громкому делу. Окружающие засыпали меня кучей всевозможных вопросов в стремлении удовлетворить свое любопытство.
Голос мадам Мелинкофф дрогнул.
— Не надо говорить об этом, — попросила я. — Не надо больше ничего рассказывать. Я знаю, как вам больно вспоминать о тех событиях. Как же я сочувствую вам!