Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ужасно! Что для него весь обширный мир, если Актэ не наполняет его лучами своей любви? Даже самой пробуждающейся весне он радовался только из-за нее; розы благоухали так прекрасно только потому, что Актэ наслаждалась их благоуханием; багряная вечерняя заря, уносившая его в область поэтических грез, была так божественна только потому, что он мог переносить свой взор с рдеющего небосклона на глубокие лучезарные очи Актэ, в которых так чудно отражался горячий румянец заката. И когда она начинала петь одну из своих нежных песен и он вторил ей на сладкострунной кифаре, голоса их сливались в стройной гармонии, мир казался неизъяснимо прекрасен, а Палатинум с его императорским могуществом так далеко отступал на задний план, что Нерону чудилось, что он должен умереть в этом дивном очаровании, подобно сливающейся с морем волне. Да, это была любовь, это было счастье! А теперь?!
Он встал и открыл один из ящиков черного дерева, стоявших в ряд на длинных бронзовых полках и заключавших свитки рукописей.
Осторожно достал он изящно написанный, с блестящим красивым обрезом, список его любимого греческого поэта.
Как часто, сидя возле Актэ, он вместе с ней перелистывал бессмертную эпопею о возвращении на родину страдальца Одиссея, беззаветно увлекаясь потоком этой несравненной мелодии! Какая грустная перемена!
Печальны и пусты казались ему теперь стихи, некогда восхищавшие его душу и наполнявшие ее художественным восторгом.
А Кассий все не возвращается!
Он продолжал читать, стараясь обмануть свое нетерпение… Вдруг ему пришло в голову, что есть одно только средство для того, чтобы заглушить муку о потере Актэ: меч.
Да, если бы он мог, подобно кудрявым ахейским героям броситься на страшного врага, или разрушить Илион, тогда, быть может, он сумел бы позабыть радужный сон юности и привыкнуть к вечной ночи.
Солнце уже стояло высоко, когда Кассий вернулся из альбанской виллы.
Он привез александрийский, втрое перевязанный пергамент.
Император дрожащими пальцами развязал затканный серебром шнурок.
Послание гласило следующее:
«Агриппина желает своему возлюбленному сыну Клавдию Нерону счастья и благоденствия.
Охотно отвечаю правду на твои строки.
Твое недавнее обращение со мной было слишком резко для того, чтобы его могла перенести мать императора, уважающая высокое достоинство цезаря, и поэтому я отнеслась к тебе суровее, нежели сделала бы это при других условиях.
Узнай же ныне, что бессмертные боги сами навеки разлучили с тобой несчастную девушку.
По моему приказанию Актэ была привезена в Антиум и там посажена на корабль. Я не замышляла ничего дурного; то, что я сделала, было сделано из чистой, искренней любви к тебе. Я намеревалась, без всякого вреда для нее, изгнать ее на несколько месяцев в Сардинию для того, чтобы дать Нерону возможность позабыть свою безумную забаву. Но корабль, на котором плыла Актэ, еще недалеко от берега, был разбит и потоплен большим испанским купеческим судном, направлявшимся в Остию и налетевшим на него совершенно непостижимым образом. Разбитое судно мгновенно пошло ко дну, чему способствовало также довольно сильное волнение на море; спаслось только несколько матросов, остальные, и между ними Актэ, потонули.
Покорись воле рока, сын мой. Все твои вздохи не воскресят бедную утопленницу. Я с удвоенной любовью буду беречь и лелеять тебя и содействовать тебе в выполнении истинно божественной обязанности, к которой ты призван: в управлении римским народом.
Будь здоров!»
Когда Нерон, судорожно обхватив дрожавшими пальцами ручку своего бронзового кресла, уронил письмо на колени, в комнату осторожно вошел Фаон. С полминуты он стоял у двери, из которой тихо выскользнул испуганный Кассий, подобно собаке, трепещущей от близости льва.
Наконец император вскочил.
— Она лжет, — раздирающим голосом крикнул он. — Она лжет! Актэ утонула! Жалкая сказка, это столкновение с испанским кораблем! Вот, прочти, дорогой Фаон, и подтверди, что это письмо лжет!
Тяжело дыша от глубокого волнения, Фаон быстро пробежал пергамент, и с трудом произнес:
— Повелитель, я отдал бы жизнь за то, чтобы признать ложью послание императрицы. Но я сам только что из Антиума…
— Несчастный! — прошептал Нерон.
— Великий цезарь, преклонись перед волей бессмертных богов! Агриппина говорит правду. Квириты уже знают об этом. Корабль потонул, и все, за исключением главного кормчего и двух матросов, нашли смерть в волнах.
— Но доказательства! Где доказательства? — воскликнул Нерон. — И ты обманываешь меня! Агриппина тебя подкупила! Доказательства, слышишь ты? Или голова слетит с твоих плеч!
— Клавдий Нерон безутешен, но он не сомневается в честности своего верного Фаона. Доказательства иметь не трудно. Испанское судно еще стоит в гавани; при столкновении оно получило значительные повреждения и без страшных усилий со стороны своих гребцов также пошло бы ко дну… Начальники гавани, добросовестность которых тебе известна, приняли экипаж испанца, так же как двух свободнорожденных матросов с потонувшего судна…
— Вернись в Антиум! — задыхаясь, произнес цезарь. — Пусть управляющий гаванью закует в цепи испанцев! Приведи их всех сюда, до последнего человека! Я брошу их на съедение зверям, они медленно изойдут кровью в когтях голодных тигров, эти бездушные негодяи, осмелившиеся ниспровергнуть в пучину сокровище императора!
— Будь справедлив в твоем горе, — сказал Фаон. — Испанцы совершенно не виноваты. Ответственность за ужасное несчастье падает на одного лишь кормчего другого судна, который вовремя не свернул с дороги.
— Так приведи сюда кормчего! Никакая пытка, никакая мука не будут достаточно жестоки для этого презренного. Я сам его задушу, разорву, уничтожу… вот так… так…
Скрежеща зубами, он поднял руки и судорожно согнул пальцы, как бы в жажде убийства и крови, подобно гэтулийскому льву. Потом он пошатнулся. Уничтоженный горем и страданием, упал он на руки верного Фаона, который бережно уложил его на подушки софы. Целительный обморок оковал больного, измученного цезаря.
Сложив руки, Фаон стоял возле него, не зная что делать и не сводя глаз с мертвенно-бледного лица Нерона. Быть может, ему жаль было лишить несчастного этой минуты самозабвения; быть может, также, он думал, что и цезарю и римскому народу будет лучше, если измученный страшными бурями император никогда больше не проснется к жизни.
Очнувшись, Нерон потребовал кубок самого крепкого вина, залпом выпил его и приказал Фаону выйти. С принужденным спокойствием перечитал он еще раз пергамент своей матери и погрузился в мрачную неподвижность.
— Умерла… умерла! — шептал он иногда и снова упорно и молча глядел в пол, ничего не видя и не слыша.
Наступил вечер. Мозг Нерона все еще был окутан тяжелым покровом, скрывавшим от него всю глубину его несчастья. Вдруг покров этот разорвался.