Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Вы стыдитесь самого себя, жалкий извращенец…
Нет. Он не станет никого любить, тем более этого белобрысого гвардейского гаденыша, намертво прилипшего к юбке Натальи Пушкиной.
Фи… баба.
Он с ранней юности втайне гордился своей исключительностью, непохожестью на других, нежеланием ухаживать за дамами, говорить им комплименты, танцевать и волочиться, как все. Считая себя другим, он ощущал себя почти лордом Байроном, поэмы которого знал и любил, хотя и весьма сожалел о том, что сам Байрон посвящал свои лучшие произведения исключительно женщинам.
Пьер никогда и никому не посвящал стихов. Лишь злобные, брызжущие ядом эпиграммы выходили из-под его пера, и из-за них он рассорился со многими хорошими знакомыми, которые не смогли ему простить подобных выходок. Но что-то, видимо, двинулось в его рассудке, и он, накрепко заперев дверь и оставшись один, писал, склонив русую голову с длинными, уже закрывающими широкий лоб прядями, к перу и бумаге…
Несущий смерть, я – боль и страшный сон…
Я – тень твоя и твой Армагеддон…
В бессильной злобе и ненависти к себе он плакал, кусая губы, рвал написанное и швырял в печку. Потом доставал дневник Дантеса, который теперь хранил в дальнем ящике бюро вместе с его миниатюрным портретом, и, неосознанно гладя пальцами светлое лицо белокурого гвардейца, вновь начинал читать полудетские, смешные и трогательные строчки об искренней мальчишеской дружбе и страстной, удивительной ненависти-любви, разглядывая ни на что не похожие рисунки кадета Дантеса, на которых полулюди-полузверй с огромными смеющимися или грустными глазами-лужицами доверчиво протягивали вперед свои нежные, хрупкие лапки в наивной детской надежде, что кто-то возьмет их в свои и согреет, не оттолкнув и не швырнув в грязь…
Так, значит, теперь ты увлечен мадам Пушкиной, мой милый враг… Сначала – Геккерном, потом – Идали, потом – Метманом, и теперь вот – она.
Но ты обломаешь об нее зубы, красавчик, думал про себя Пьер, потому что питерская звезда первой величины предпочитает на звездном небосклоне вовсе не тебя и лишь коварно прикрывается тобой для достижения своих целей.
Дурак… какой же ты наивный и безмозглый идиот, Дантес, – тебя используют, как жалкую пешку в чужой игре…
Он не смог удержаться от смеха, вспомнив выражение лица Пушкина, когда он смотрел на свою жену в объятиях Жоржа. Какой мелкий склочник… Ему почему-то стало неловко оттого, что умнейший человек и лучший поэт России в обычной жизни оказывался пошлым сплетником, неспособным держать язык за зубами там, где непременно надо было бы промолчать, и веско высказаться, когда надо было внушительно и точно попасть словами в цель.
Обычными словами – не стихами даже…
Пьер вспомнил свой расколотый на мелкие куски театральный лорнет и скривил губы в горькой, саркастической усмешке.
Господи, как давно это было – не в прошлой ли жизни?..
И вот теперь Пушкин ненавидит Дантеса. Что ж, понятно… хотя еще совсем недавно приглашал его в свой дом и был даже доволен тем, что за его бабенками ухаживает этот светловолосый красавчик, французский аристократ.
Он все равно пришлет вызов Дантесу, рано или поздно. И убьет его… все знают про его тяжеленную трость, которую он вечно носит с собой для тренировки руки – чтобы не дрожала, на случай если вдруг придется стрелять.
Так пусть он убьет его сам, и как можно скорее… пока этого не сделал я.
– …Жан, ты? – крикнул Хромоножка, услышав, как внизу скрипнула дверь.
Гагарин, топчась в прихожей, стряхивал с сапог и бекеши снег, улыбаясь и что-то напевая себе под нос. Его темные кудри были мокрыми от растаявшего снега, лицо разрумянилось, сияя ямочками, и Пьер не удержался от ответной улыбки, глядя с лестницы на своего юного друга.
– Там уже зима, Пьер! Можно на санях кататься… Раскатано все, и снежки можно лепить – снег мо-о-окрый! Хочешь – пошли сейчас!
– Нет… ты мне нужен, Жан. Есть одна идея. Тебе понравится, я знаю.
– Интригуешь, как всегда? О, мне уже интересно… Ну, что ты там затеял, Пьер? – весело спросил Ванечка, перепрыгивая через две ступеньки лестницы, ведущей в кабинет Долгорукова.
– Я заметил, что ты вчера поссорился с Пушкиным, mon cher… Ну зачем ты сразу пытаешься все отрицать – я же видел… не лги мне… Что произошло?
– Ничего! Отстань, – недовольно передернув плечами, произнес Гагарин, сразу помрачнев. Ему не хотелось вспоминать об этом разговоре, потому что пришлось бы рассказать Пьеру о своей собственной неутихающей ревности и боли…
– Ну уж нет, – рассмеялся Хромоножка, подходя сзади к плюхнувшемуся в глубокое кресло Жану и слегка ероша его влажные кудри. – Я все-таки старше тебя, Ванечка, и не потерплю, чтобы какая-то сволочь позволила себе издеваться над тобой. А этот наш прославленный поэт, кажется, позволил себе…
– Ну Бог с ним – он такой талантливый, Пьер, а все гении – ты знаешь, они же как дети малые… ну, самолюбие больное, увы, да…
– Ну, расскажи мне. – Пьер сел на пол у его ног и уставился на него своими прозрачными зеленоватыми глазами, придав им выражение влюбленной нежности и братской заботы. – Жан… я прошу тебя. – Он коснулся пальцами его руки, и Ванечка, покраснев, опустил голову, отчего стал сразу похож на провинившегося мальчишку-подростка.
Какой же ты наивный дурачок, Ванечка… Спасибо тебе, что ты меня любишь – больше ведь никто не способен на такое… только ты один…
Гагарин, вздохнув и заливаясь краской, с неохотой рассказал Пьеру о своей вчерашней унизительной ссоре с Пушкиным, о том, как он хотел вызвать поэта на дуэль, а тот злобно насмеялся над ним, назвав его «молокососом-педерастом» и повелев впредь не лезть к нему со своими глупыми советами.
– Я ведь только хотел ему про книгу рассказать… которую Сергей Семенович купил у Смирдина, – закончил Жан, виновато вздохнув. Слово «ревность» он умудрился не произнести ни разу, заменив его на «грусть» и «уныние из-за пустяков».
– Так, стало быть, молокососом, да еще и… Ну что ж, понятно, – медленно и надменно процедил сквозь зубы Пьер, не спуская с Ванечки потемневших от злости прищуренных глаз, и Жану показалось, что сейчас у его друга начнется очередной страшный приступ неконтролируемой ярости. – Значит, сам ты не способен ему отомстить – а твоих мелких потуг на месть он, боюсь, даже не заметит. А мы с тобой сейчас сделаем так, что над ним будет ржать до коликов весь Петербург… Повеселимся на славу, да и ему мало не покажется. Тащи бумагу, Жан, – ту, толстую, английскую, которую мы с тобой еще в Вене купили, помнишь? Сейчас мы напишем письмо его дружкам, что всегда собираются у Софи Карамзиной, – Вяземскому, Соллогубу, Голой Лизе… и кто там еще обычно приходит чай пить, сейчас вспомним, да и самому нашему гению, разумеется.