Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что значит, оставить? – У Бухарина даже во рту пересохло, хотя только что он осушил огромный бокал домашнего лимонада. – Мне говорили, что она мертвого родила.
Санитарка криво усмехнулась и уставилась на белые барашки волн. И глаза у нее были цвета хмурого моря – темно-серые. Столь решительное отсутствие красоты или хотя бы миловидности часто делает женщин наблюдательными – особенно тех женщин, что родились в крошечных городках, не желающих подстраиваться под современные ритмы, иные планеты, где крутизна бедер и блеск глаз по-прежнему решают женскую судьбу. Ефросинья Елисеевна с годами одухотворила свою очевидную уродливость – ее мысли и то, как морщился ее лоб, когда она смотрела вдаль, делали ее лицо притягательным, его хотелось рассматривать, бесцельно, как произведение искусства.
– Это они так договорились врать знакомым, – наконец проговорила она. – Чтобы их не осуждали.
– Но… Я слышал, что Черепановы мечтали о ребенке! Столько лет ждали. С какой стати им было оставлять его в роддоме? Вы уверены, что именно об этой женщине говорите?
– Да уродец у них получился. Когда младенец закричал, даже врач отшатнулась. Сначала мы думали – недоношенный он, уж больно мал. Прям мальчик-с-пальчик. Но роженица, Катя, утверждала, что все в срок, и даже, мол, переходила она. А когда целиком вынули его, стало все ясно. Позвоночник у него был скрученный, горб на спине, ручки-ножки коротенькие, пальцы на одной руке срослись. И голова такая страшная – высоченный лоб и крошечное личико. Сперва посмотрели и креститься начали – машинально, все ведь атеистами были. Нам показалось, что у него вообще нет лица, только кожа натянута, и он этой кожей видит и чувствует нас. Очень неприятное ощущение – уж сколько лет прошло, а до сих пор мурашки по коже, если вспомню…. Но Катя, мать его, даже сначала не заметила, что урода на свет произвела. Наверное, боль и усталость заставили ее видеть иначе. Взяла его на руки, улыбалась, как будто бы ангел к ней явился, а не чудище из преисподней.
Следователь Бухарин обзвонил двенадцать гастролирующих цирков (а до того он и представить не мог, что бродячие цирки существуют в таком количестве), потратив на это почти целый рабочий день. Относились к нему настороженно – ни его должность, ни проблемы, которые он мог бы принести, не были достаточным аргументом, чтобы держаться хотя бы приветливо.
И вот в тринадцатый раз ему повезло: администратор с таким слабым голосом, словно он медленно и безнадежно умирал от чахотки, подтвердил: да, у нас работает лилипут стольких-то лет от роду, в паспорте которого местом рождения числится такой-то курортный городок.
– Чем же он занимается в труппе? – едва удержавшись от того, чтобы воскликнуть: «Бинго!», поинтересовался Бухарин.
И новая птица счастья уселась на его плечо:
– Он метатель ножей… Приходите и сами все увидите. Завтра мы даем представление в Евпатории.
Бухарин всего несколько раз в жизни выезжал за пределы полуострова, причем весьма неудачно. Один раз с первой женой в Мадрид (не повезло, все время дождило, и в первый же вечер у них украли кошелек), и еще раз – с нею же – в переполненную потными пьяными туристами Анталью, где он загрустил до такой степени, что спустя восемь дней и двадцать пять бутылок местного дрянного пива решил развестись, ибо невозможно. Словно невидимая пуповина связывала его с Крымом.
При этом в Евпатории он был считаные разы – не любил Бухарин этот город, грязноватый, многолюдный, шумный, омываемый мутным морем.
Он долго не мог найти передвижное шапито, несмотря на то, что приметными афишами был обклеен весь город. Странное место было выбрано для шатра: пустырь на окраине города, как будто бы труппа не сомневалась, что люди все равно сюда дойдут.
Билеты продавала мрачноватая толстуха, веки которой были усыпаны радужно переливающимися блестками, а сквозь толщу тонального крема просвечивала синева густой щетины. Она была огромная как идол с острова Пасхи – макушка Бухарина находилась на уровне ее подбородка. Он протянул деньги, но, прежде чем отдать билет, толстуха посмотрела прямо ему в глаза так ясно и пристально, как будто бы сканировала.
Это был странный цирк. В фойе вместо сахарной ваты, поролоновых носов, мягких игрушек и прочих идиотских сувениров продавали псевдовенецианские маски – искаженные в уродливых гримасах пластиковые лица, на которые даже неприятно было смотреть, не то чтобы стать их обладателем. Бухарин решил посмотреть все представление, а потом уже арестовать лилипута.
Первыми на арене появились гимнасты, которые разыграли сценку адюльтера – усатый прилизанный тип с мощным торсом, обтянутым серебряным трико, застал свою подружку, гибкую брюнетку в викторианских шароварах и с обнаженной грудью, в объятиях высокого бородача с выразительным фиолетовым шрамом на щеке. Потом все трое летали под куполом, перебрасывая друг друга, то сплетаясь в шестирукое и шестиногое божество, то разъединяясь.
Бухарин завороженно смотрел на голую грудь гимнастки и думал: «Ну как же им вообще разрешают такое, это же Евпатория, это же цирк, здесь же дети?» Но дальше произошло вообще нечто из ряда вон: в руках усача блеснула бутафорская сабля; одно точное движение – и девушка улетела куда-то за кулисы на длинном страховочном тросе, а ее отрубленная голова покатилась по арене, оставляя жирный темно-красный след.
Воцарившаяся тишина была такой монолитной и плотной, что хотелось выбежать вон; нарушил ее испуганный детский рев, все вскочили с мест, и Бухарин тоже.
Довольный конферансье с басовитым хохотком поднял голову за слипшиеся от крови волосы и показал толпе – только тогда все увидели, что голова ненастоящая, и даже выполнена не в жанре реализм. Резиновая, довольно старая и потрескавшаяся, с непропорционально огромными желтыми глазами и округленным ртом. Но все равно это было мерзко и жутко.
Часть зрителей покинула зал, конферансье это ничуть не смутило.
Появился дрессировщик крыс – теперь происходящее на арене могли видеть только первые ряды. Вынесли декорации – кукольный замок. Затем подъехали запряженные белыми пуделями крошечные кареты, из которых выбежали обыкновенные серые крысы – десятка, должно быть, два. Дрессированными они не выглядели. Их запустили в замок, врубили вальс из «Щелкунчика», крысы нервно заметались, и это должно было изображать бал. Одна крыса выбралась через окно и куда-то побежала во всю свою прыть – дрессировщик меланхолично направил на нее пневматический пистолет, надавил на курок, и серая тушка разлетелась на кусочки.
Тут уже у входа собралась толпа, кто-то воскликнул: «Безобразие!», ему вторили десятки голосов: «Это надо запретить!», «Я напишу в мэрию…», «Дождетесь – вас вообще подожгут!»
Кубарем выкатились клоуны в одинаковых терракотовых шароварах и с густо покрытыми белилами лицами. У одного на спине было вытатуировано улыбающееся лицо, у другого – плачущее. Они начали драться на огромных надувных дубинках с пищалками, выглядело это по-дилетантски и не смешно, но конферансье едва не падал на пол и утирал слезы замызганным рукавом фрака: до того ему было весело.