Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марцио склонил голову на плечо, и из закрытых глаз его потекли слезы… вырванные пыткой…
– Говори же; друг мой, – продолжал викарий, – не бойся… сознавайся…
Марцио, казалось, был в усыплении и не отвечал. Тогда викарий сурово схватил его за руку: он вздрогнул, открыл глаза и болезненно спросил:
– Чего вы хотите от меня?
– Исполни свое обещание, исповедуйся.
– Как?! сейчас? А где же священник?
– Тут дело идет не об исповеди церковной; ее ты сделаешь позже, друг мой; теперь нужна исповедь перед судом.
– В чем же я должен исповедаться?
– Как, в чем! В том, что я прочел тебе, друг мой; хочешь, я еще раз прочту?
– Ох! нет, хорошо, я стою смерти…
– Так сознавайся же скорей и согласись, что обвинительный акт верен.
– Хорошо, всё что хотите, лишь бы мне скорей умереть.
– Попробуй-ка, миленький мой, не можешь ли ты подписать бумагу: ребята, дайте-ка мне перо… да смотрите, чтоб оно было хорошо очинено… обмакните его хорошенько в чернила… Возьми, Марцио, и если в жизни у тебя не было счастья, покажи, что у тебя есть характер перед смертью.
Но пальцы Марцио, неподвижные от боли, выпустили перо из рук; и он, судорожно зевнув, проворчал:
– О, как лесные убийцы добрее судебных убийц! я не могу подписать…
– И в правду, Гиацинт, ты мог бы обойтись с ним почеловечнее!.. – сказал викарий палачу с упреком.
– Что вы говорите, эчеленца? Я сделал всё так нежно, что если б мне пришлось вас пытать, я не мог бы поступить ласковее.
Викарий, весь поглощенный Марцио, не обратил внимания на последние слова. Когда все его усилия не могли заставить Марцио подписать, он велел закончить обвинительный акт обыкновенной формулой, заменяющей подпись обвиняемого. Когда бумага была подписана и запечатана, он положил ее себе на грудь и, обращаясь к сторожам, сказал:
– Заботьтесь об этом несчастном: помните, что он такой же крещёный человек, как и вы, и что если человеческий суд не может простить его, то божеский может это сделать. И кто знает? может, его заступничество пригодится и нам на том свете: не забывайте о добром разбойнике на кресте. Дайте ему вина, бульону – смотрите, не лишайте его ничего, надо, чтоб он еще покуда побыл среди нас.
Марцио впал в прежнее летаргическое состояние.
Ну, не добрый ли человек этот викарий? Он истинно полюбил Марцио; и полюбил его по многим причинам, из которых одна была лучше другой: из-за него он возымел случай явиться торжествующим перед вице-королем; из-за него он надеялся возвратить его потерянную милость; из-за него он мог дать щелчок своему ненавистному помощнику. Как же ему было не полюбить Марцио от всей души?
Беатриче любила осеннее солнце, когда оно на закате бросало длинные тени… Часто она отправлялась с донной Луизой, которую полюбила как сестру и уважала как мать, гулять по улицам Рима, сопровождаемая лакеями, по обычаю знатных римских патрицианок. Раз как-то, гуляя без цели, они направились с площади Фарнезе в одну из выходящих на нее улиц. На середине этой улицы взгляд Беатриче остановился на большом здании без оков, с одною только дверью, которая была до того низка, что надо было сильно согнуться, чтобы пройти в нее.
Над дверью был высечен из мрамора Христос, с распростертыми руками, словно говоривший страдальцам, которые сходили в нее: «когда страданья будут одолевать тебя, если ты невинен, вспомни, что я пострадал невинно; если ты виновен, знай, что когда бы ты ни обратил ко мне свое раскаявшееся сердце, мои объятия готовы принять тебя».
В этот день дул сирокко[41]и воздух был полон влажных испарений. Стены были мокры от сырости. Беатриче смотрела на это более обыкновенного мрачное здание и, узнав, что это тюрьма Корте-Савелла, взяла за руку свою невестку и проговорила;
– Не правда ли, она точно плачет?
– Кто?
– Эта тюрьма.
– Конечно, много проливается слез в ней; и если б избыток их проник сквозь стены, я не удивилась бы этому.
– А эта трава в трещинах! Это точно молитвы заключенных, которые с трудом пробиваются сквозь стены?…
– Да. И так же как трава эта лепится по стенам, обдуваемая ветром и палимая солнцем, так молитвы заключенных обращаются к прохожим, чтоб напомнить о тех, которые страдают в этих стенах, и вызвать к ним сожаление.
– Луиза! А зачем эти мешочки спущенные на веревках?
Проходивший в эту минуту римский плебей, с размашистыми движениями и всегда готовый на острое словцо, услышав вопрос молодой девушки, ответил мимоходом:
– А это сети, расставленные узниками, чтобы ловить милостыню у прохожих; но в теперешние времена милостыня не ловится ни на лету, ни на ходу…
Другой плебей прибавил:
– Ты не то говоришь. Эти мешки, вечно пустые, изображают благодеяния попов, которыми они, как грудью без молока, кормят народ.
Луиза и Беатриче высыпали в эти мешки все деньги, какие у них были, удостоверившись сначала, что их никто не видит, и пошли дальше.
– Не деньги, – заметила Беатриче, – но сознание, что о них думают и помогают, как могут, должно быть великим утешением для этих несчастных.
– Да, – ответила Луиза, я воображаю, каким утешением должно отозваться участие в сердцах этих бедных, заживо похороненных людей… но я не желала бы испытать этого утешения.
– Не дай Боже, – вздрогнув, прошептала Беатриче.
Ведя такие грустные разговоры, они дошли до дому. Дон Джакомо с семейством поселился во дворце Ченчи, и они жили там все вместе, одни спокойные, другие в вечном страхе, а Беатриче с отчаянием в сердце, отчаянием, которое она всячески старалась скрывать, и с предчувствием неминуемого несчастья.
Обыкновенно по вечерам во дворце Ченчи собирались многочисленные друзья или родные; но в этот вечер не пришел никто. Собравшаяся вместе семья старалась поддерживать живой разговор; но вопрос или предложение часто оставались без ответа, и разговор не клеился. Все они чувствовали усталость вместо удовольствия; каждый из них желал бы остаться наедине с свояки мыслями; но едва воцарялось молчание, одиночество тотчас начинало пугать их. Из других комнат слышались шумные, беспечные игры детей и заставляли вздрагивать, как взрыв смеха во время похорон… Семья несвязным разговором старалась заглушить грустные мысли.
– Однако я замечаю, – говорила донна Луиза, – что нами овладевает мрачное настроение. Давайте читать Орланда[42]; может быть эти чудные фантазии развлекут наше воображение.