Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это письмо поражает своей искренностью. Эйнштейн признается в том, что не умеет общаться с людьми, видя в этом нечто субъективное, не поддающееся математическому исчислению, нарушающее границы его «я». Важные слова, за которыми стоит нечто большее, нежели просто жеманство и неуверенность в себе.
В письме Морису Соловину Эйнштейн продолжает развивать эту тему: «Вам кажется, что я смотрю на труд моей жизни со спокойным удовольствием. Вблизи все выглядит иначе. Нет ни одного понятия, в устойчивости которого я был бы убежден. Я не уверен, что нахожусь на правильном пути. Современники видят во мне еретика и одновременно реакционера, который пережил самого себя. Конечно, это мода и близорукость. Но неудовлетворенность есть и внутри. Да иначе и не может быть, когда обладаешь критическим умом и честностью, а юмор и скромность создают равновесие вопреки внешним влияниям».
Неуверенность в правильности пути представляется своего рода криком души ученого. Когда за плечами вся жизнь, когда твое имя ассоциируется с новым направлением в мировой науке, когда, наконец, признание коллег по цеху безоговорочно и повсеместно, вопрос «А правильно ли все это?» звучит как вызов, как попытка разрушить и без того хрупкую, мерцающую дорогу к истине. Чего в этом больше – сомнений и метаний неуверенного в себе ученого или, напротив, разочарование в себе как в личности творца, изначально возложившего на себя слишком большую ответственность, слишком тяжелый груз, который в результате оказался не по силам.
На вопрос, заданный очередным не слишком умным журналистом – «Успешной или напрасной была прожитая жизнь?», – Эйнштейн ответил коротко и ясно: «Подобный вопрос не мог меня интересовать… Я ведь только крошечная частица природы».
И вновь перед нами предстает образ человека, описанного Толстым в «Войне и мире»: «…вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые… зубы его, ярко-белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и выносливости. Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности…»
Разумеется, речь не идет о внешнем сходстве Альберта и толстовского Каратаева, но очевидно посетившее ученого в конце жизни ощущение собственной ничтожности, малости перед лицом Божественного (у Эйнштейна – космического). Вот откуда, вероятно, появляется сомнение в правильности избранного пути, который уже близится к завершению. Да, осознание этого не приносит Эйнштейну облегчения и покоя, но рождает воспоминания о годах молодости, когда он только вставал на этот путь.
Известно, что в 1916 году Альберт тяжело заболел, и, если бы не забота Эльзы (тогда они еще не были мужем и женой), Эйнштейн вряд ли бы выжил. Тогда, в тридцатисемилетнем возрасте, оказавшись на грани жизни и смерти, ученый впервые ощутил себя лишь самой малой и незначительной частью чего-то великого, бесконечного, непостижимого. На вопросы друзей, страшился ли он возможной смерти, Эйнштейн ответил: «Нет, я так слился со всем живым, что мне безразлично, где в этом потоке начинается или кончается чье-либо конкретное существование».
Однако когда Альберт выздоровел, каратаевские мысли ушли куда-то на периферию его сознания, но, произнесенные однажды, они не могли исчезнуть, уйти в никуда.
И вот прошли годы…
Читаем отрывок из письма Альберта Эйнштейна королеве Елизавете Баварской: «Странное дело – старость: постепенно теряется внутреннее ощущение времени и места; чувствуешь себя принадлежащим бесконечности, более или менее одиноким сторонним наблюдателем, не испытывающим ни надежды, ни страха».
Одиночество, это когда время не остановилось, а замедлило свое течение. Это когда жизнь подчинилась ежедневному распорядку, который уже нет ни сил, ни желания изменить. Все теперь более напоминает церемониал, отрегулированный до последнего жеста, до последней фразы, регламент, в котором нет места чему-то инородному, неожиданному, тому, что некогда так любил Эйнштейн, – парадоксальному.
В письме своему старому другу Мишелю Бессо Эйнштейн сообщал: «Пятьдесят лет бесконечных размышлений ни на йоту не приблизили меня к ответу на вопрос: что же такое кванты света? В наши дни любой мальчишка воображает, что ему это известно. Но он глубоко ошибается».
Однако широкая общественность продолжала ожидать от маэстро новых потрясающих открытий. Зимой 1951 года в The New-York Times была опубликована большая статья под кричащим названием «Эйнштейн предлагает новую теорию, объединяющую законы мироздания».
Это была так называемая «теория всего», о которой мы уже рассказывали на этих страницах, как, впрочем, и о том, что Альберт Эйнштейн был бессилен завершить начатое. Его последователи и ученики все более и более отходили от своего учителя, ведь каждый их них уже нашел себя в той или иной области теоретической физики, да и задачи, которые перед ними ставил ученый, с каждым разом становились все недостижимее.
Достаточно вспомнить австрийского физика Эрвина Шрёдингера, который был вынужден отказаться от сотрудничества с Эйнштейном, очевидно понимая, что поиск, который уже на протяжении многих лет (десятилетий) ведет ученый, потребует не одну жизнь для нахождения окончательно правильного ответа.
А ведь жизнь всего одна.
Интересно, понимал ли это Эйнштейн, особенно когда начинал рассуждать об общественном служении или о ничтожности человеческой жизни перед лицом космоса?
«Искать смысл или цель собственного существования или тварного мира в целом всегда казалось мне абсурдом с объективной точки зрения. Тем не менее у каждого есть определенные идеалы, которые и направляют его стремления и суждения. В этом отношении я никогда не считал легкость бытия и счастье самоценными. Идеалы, которые освещали мне путь и время от времени придавали отваги, чтобы бодро принимать жизнь как она есть, – это Истина, Добро и Красота. Жизнь казалась бы мне пустой, не ощущай я общности с обладателями похожего мировоззрения, искателями объективного, вечного и недостижимого в сфере искусства и научных исследований. Банальные цели человеческих стремлений – собственность, внешний успех, роскошь – всегда представлялись мне презренными.
Самое прекрасное, что только может выпасть нам на долю, – это тайна. Стремление разгадать ее стоит у колыбели подлинного искусства и подлинной науки. Тот, кто не знает этого чувства, утратил любопытство, неспособен больше удивляться, все равно что мертвый, все равно что задутая свеча. Именно чувство тайны – пусть даже смешанное со страхом – породило религию. Осознание того, что существует нечто, что мы не можем постичь, глубочайшая основа и первопричина, пронзительная красота, доступная нашему уму лишь в наиболее грубых формах, – это то знание и то чувство, которые составляют истинную религиозность; в этом смысле, и ни в каком другом, я являюсь глубоко религиозным человеком».