Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Легко понять, почему в то время Моисей Мендельсон[245] стал «вождем заблудших». Его немецкий перевод Библии[246] приблизил еврейскую молодежь к немецкому духу и немецкому языку. До сих пор в Библии видели только религиозную книгу. Теперь же стали доступны и другие точки зрения. Книгу книг увидели другими глазами. Исчез окружавший ее ореол неприкосновенности. Настало время критики. Революция умов. Революция в умах.
Старшие называли эту молодежь «берлинцами»[247] в том же смысле, в каком в конце тридцатых годов говорили об апикорсим[248] (отщепенцы). Мертвый философ, дессауэр (Мендельсон родился в Дессау) вызывал даже большую неприязнь, чем живой Лилиенталь.
Немецко-русские сочинения, эти «трефные книжонки», старики еще кое-как терпели, ведь перед наступлением субботы их, как и всякий остаток недельной работы, убирали с глаз долой. Всю субботу они оставались спрятанными. Но эти запреты не смогли сдержать напора молодежи, жаждавшей просвещения. Родителям, как бы они ни злились, приходилось уступать.
Просветительские идеи берлинизма могли, конечно, принести наилучшие плоды в той части Литвы, которая граничит с Курляндией и ее немецкой культурой. Отсюда и происходил Л. Мандельштам[249] — человек, сыгравший немаловажную роль в истории еврейского просвещения: он стал первым еврейским студентом России. Будучи семнадцатилетним юношей, он восхищался Мендельсоном и в 1844 году по примеру своего кумира перевел Библию на русский. В России в то время еще действовал запрет писать о священных предметах по-русски. Поначалу перевод Мандельштама можно было публиковать только за границей. В России он появился в 1869 году.
После отъезда Лилиенталя в Америку Мандельштам занял должность ученого еврея в Министерстве народного просвещения. Ему было поручено провести в жизнь разработанный министром просвещения Уваровым и Лилиенталем план реформирования еврейских школ; руководство новыми школами было тоже возложено на него.
Этим новым целям служили словари Мандельштама, по которым изучали основы русского языка несколько поколений «иешиве-бохерим».
Знакомство с иноязычной литературой побуждало молодежь сотрясать и перетряхивать свою собственную религию, и постепенно из еврейской жизни исчез пиетет перед своей исконной традицией, законами и обычаями. Оправдалось пророчество о том, что Слово Божье будет пренебрежено и священный еврейский язык принижен.
В моей семейной хронике, кроме двух зятьев, о которых я рассказала в первом томе, фигурируют еще два молодых человека, захваченных новыми идеями: мой старший брат Э. Эпштейн и супруг моей сестры Кати А. Зак[250]. Оба были одаренными, любознательными, прилежными юношами. В Бресте, где круг образованных людей был уже довольно широк, они принадлежали к элите города. Они провели годы отрочества над фолиантами Талмуда, но меламед уже не был единственным их учителем. Штудированию Талмуда они уделяли лишь определенные часы, а не корпели над ним день и ночь, как мои старшие зятья. Тем не менее А. Зак и брат, уже будучи женатыми, еще несколько лет продолжали эти штудии под руководством отца и меламеда.
В то время движение лилиенталистов проникало все глубже и захватывало все более широкие круги еврейства. Теперь, по крайней мере, можно было дерзко штудировать «чужие книги», и молодые люди всячески использовали эту возможность. Они, например, устраивали собрания, где читали немецких классиков и научные сочинения, но прежде всего древних греков. Постепенно на чтения стали допускать и женщин.
Все родители не одобряли такого рвения, поскольку эти сходки давали повод нарушать некоторые еврейские обычаи. Например, они часто происходили по субботам, и уже в одном этом родители усматривали осквернение субботы. На моих глазах разыгралось несколько трагикомических сцен извечной борьбы отцов и детей. Однако вечный конфликт не означает тот же самый.
Теперь, оглядываясь назад и вспоминая все мелкие придирки и обиды старших, я должна признать, что старики знали, что делали. Революция начиналась с мелочей. Нам, молодым, они казались несущественными. Но старики понимали, что малейшее изменение традиции, внешних ее проявлений, повлечет за собой внутреннее изменение человека. Не могу удержаться от улыбки, которая, впрочем, тут же угасает, когда вспоминаю категорическое сопротивление родителей робким попыткам моей сестры посягнуть на неприкосновенность старого национального костюма. Дело было в сороковых годах, когда причудой моды стал кринолин. У нас, конечно, эта диковина изготовлялась весьма примитивно. К подолу ситцевой юбки снизу пришивалась широкая полоса ткани, и в образовавшуюся «трубку» вдевался камышовый обруч. Второй обруч, тоже в подкладке, пропускался на четверть метра выше. Приложив титанические усилия, моя сестра стала счастливой обладательницей этой прелести. Однажды утром, когда мы все чинно сидели за завтраком, в комнату вкатился этакий бочонок с Катей внутри. Мать глазам своим не поверила: «Зачем ты напялила на себя эту бочку?» И, не вдаваясь в дебаты, приказала немедленно снять пузатое диво. Сестра разрыдалась, она у нас была очень обидчивой. Она так и застыла, не в силах двинуться с места. И тут мать закричала: «Может, помочь тебе раздеться?» Это было уж слишком. Катя в слезах бросилась в свою комнату, куда за ней последовала мать. Завладев фатальной юбкой, мать выдернула обручи, скрутила их наподобие улитки и, разломав на мелкие кусочки, отнесла в кухню. В очаге пылал огонь, а на огне стоял треножник. Языки пламени жадно поглотили новую моду. В нашем доме она преуспела лишь в том, что быстрее закипела вода в кастрюле.