Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постоянные мысли о том, как там Сашка и Ваня — на направл-и главного удара. Вот полнота незнания о них все время давит — не особо и больно, но и сдвинуть нельзя этот гнет. Отец наш сгинул в империал-ю. Пришла казен-я бумага — волей Божею геройски пал в славн. Борьбе за Царя и за Родину. Картинка — этот самый царь с лицом невинного младенца сидит на троне в немеркнущ. сиянии, языческим божком, кот-му приносят чел-кие жертвы. Бумага из казен-й типографии, закапанная сургучом, лихие писарьск. завитушки — вот все, что нам осталось от отца, лишь имя, записан-е чужой рав-нодуш. рукой. Лица его не помню, ничего.
Что может сделать из себя, из своих рук, сознания, сердца человек? Лишь то, на что он изначально годен был, рожден? Достигнуть совершенного, задуманного жизнью, «настоящего» себя — то есть исчерпать предназначение? Как ветер и вода судьбы — мегатонны случайностей — формуют и шлифуют глыбу посмертной биографии? Что нужно, чтобы стать дедом?
Быть кость от кости темного, дремучего крестьянства, потомком поколений, умиравших молча и бесследно, ломивших шапку перед барином, семь десятин пахавших, сеявших, занимавшихся трудной любовью с землей — чтоб подалась и понесла, взрастила, разродилась скудной лаской… хоронивших детей во младенчестве — лишь один из пяти доживал до женитьбы, замужества, — воевавших и сгинувших в Крымскую, Русско-турецкую… оставляющих крест вместо имени, шевелящих губами заученно «Святый Безсмертный…».
Родиться в 1915 в деревне Корнеевке Бузулукского уезда Самарской губернии, быть сыном своей матери, оставшейся вдовою с четырьмя прожорливыми ртами мал мала меньше на руках, быть вскормленным и выхоженным ею — молоком пополам с лебедой и крапивой, — говорить интервьюерам: «Не пишите, пожалуйста, ничего чрезвычайно слезливого о моих якобы несчастных детстве и ранней юности — вот, мол, глядите, из какой трясины нищеты выбрался к свету».
Работать в поле с пяти лет, растить табак на огороде, торговать самосадом на ярмарке, порыхлее, не так плотно набивая стакан, мухлевать, подсыпая в кисеты соломенной пыли, трухи, получать по зубам, быть отодранным за ухо обозленным курильщиком.
Запомнить длани Саваофа, всевластно, безусильно парящие над куполом и держащие небо; угрозные, взыскующие, страшные глаза образов — как будто понуждающие каждого к чему-то непосильному, на что не найдется в слабом устройстве человека достойного отклика — дать этому калящему и подавляющему взору поселиться у себя, мальчика, за лобными костями; возмечтать стать попом: слуги Бога сытнее живут, богомолки попу подношения делают — ассигнации, прянички, яйца, и говяжьи мослы, надо думать, у попов каждодневно в дымящихся щах. Быть заруганным матерью за греховные помыслы и едва не остаться без глаза, играя в чижа. Дождаться возвращения с войны безногих и безруких, впервые поразиться виду изувеченной, обкорнанной, порушенной человеческой плоти — тогда-то, может, и впервые испытать вот этот гнев на то, что человека так можно унижать, на эту противоестественность и осквернение подобия, изначальной красы, завершенности, цельности, прочности.
Увидеть низвержение креста с деревянного купола патровской церкви — услышать молчание вышней бездны в ответ. И повалиться в обморок — не пораженным громом, а от голода. Дать повод содрогнуться богомольным бабам, поверить, что мальца «убило» — разъятые в безмолвном крике, будто обугленные лица — для суесловий, суеверных кривотолков об отмеченности. И снова голодать, охотиться в степи на сусликов — отыскивать байбачьи норы, лить воду в черную дыру и ждать, покуда тварь не выскочит, мокрая, грязная, размером с кошку, прихватить, давить руками, пока не перестанет дергаться, освежевать, надеть на прут, одолевая сопротивление жирной мясной сущности, зубами рвать изжаренное сытное, как сало.
Пробраться с братьями, с десятком огольцов на опьяняющее хлебным духом обобществленное, комбедовское поле — перетереть в ладонях рослый колосок — бежать как заяц от разъяренных конных продразверстчиков, от председателя комбеда, страшного, как всадник Апокалипсиса, ловить сердце горлом с каждым ударом настигающих копыт, лишиться дара речи, начать заикаться от страха, начать стесняться заикания — с трудом дающегося языку, гортани рождения первого слова. Стать молчуном, чурбаном, дурнем, навсегда перестать заикаться после первой бомбежки, сотрясшей севастопольский госпиталь.
Пятнадцати лет податься вслед за старшими Кириллом и Иваном на заработки в город, устроиться относчиком посуды на пивоваренном заводе им. Степана Разина. Потом пахать три года молотобойцем, фрезеровщиком, классически-самостоятельно учиться грамоте, топтать «рассохлые» все те же, что и разночинцы, сапоги, окончить школу рабочей молодежи. Имея слух, перебирать лады трехрядки, благодаря чему оказываться в центре внимания работниц хлебного завода, из самых недр женского своего естества заливавшихся, уйкавших: «Ох, конфета ты моя слюдянистая, полюбила я его, рудинистого…».
Руководимый снизошедшим беспокойством, будто чужой — не своей хищной тягой к познанию устройства живых организмов, питаться книгами по анатомии и медицине, получить направление на рабфак медицинского, быть пригвозжденным, уничтоженным вступительной речью ссыльного профессора Челищева:
«Любого человека, не явного олигофрена, возможно обучить врачеванию. Но значит ли это, что врач — настоящий? Как взять костлявую руку умирающего, которая вцепляется в рукав, не отпускает? Как посмотреть в глаза, в которых тлеется последний смысл, негаснущая вера, что ты ему поможешь? Чем заглушить зловоние язв и смрад от трупа, который надо изучать? Чем восполнить себе недели, месяцы и годы, проведенные в больничных палатах, в операционной, над вскрытыми брюшинами, над трудным клекотом грудным и скрежетом зубовным — в ущерб семье, родным, любовям, счастью, которых, может статься, из-за медицины у вас вообще не будет. Поэтому я говорю вам сразу: уходите. Пока не поздно, уходите в области, где больше вам достанется прибытка и почета и меньше тягот напряженного и непрерывного труда».
Запомнить накрепко и в зрелости с похабной прямотой отчеканить: «На медицину либо жизнь кладется, либо…» — дать поколениям студентов вырезать вот эту голую сентенцию на крышках парт в аудиториях. Говорить интервьюерам: «Только не надо заливать, заимствовать из общих, проросших миллионы человеческих мозгов скудоумных речей — что, мол, он с детства рвался на помощь страждущему человечеству и, только вставши с четверенек, уже перевязывал лапки подраненным сорокам, грел на груди замерзших воробьев и все такое прочее из газет, что делает из правды пропаганду, подслащивает жизнь, что в чистом виде, так сказать, без специй, невкусна. Никому я ничего не перевязывал. То, что меня тянуло изначально, — совершенство немыслимое устройства живого на уровне целого и на уровне частностей самых ничтожных — одно строение поперечно-полосатой мышцы, скажем, под микроскопом чудеснее всей Оружейной палаты. А как дошло до дела, тут я задрожал. Страх перед человеческими внутренностями, перед самим прикосновением к ним хоронил меня заживо. Вот, скажем, запускают вас в анатомический театр и предлагают — так сказать, кто чем интересуется — на выбор — мужчину или дамочку. Поймите меня правильно, но я тогда в мертвецкой предпочитал мужчин. Нет ничего противнее женских трупов, все мышцы пропитаны жиром, он брызжет — желтый, не похожий ни на что. Какое там служение человечеству — бежать, чтоб не стошнило. Даже если не думать обо всем этом по-гамлетовски, то есть не укладывать на оцинкованный по мрамору тяжелый стол себя или свою любовь, сейчас цветущую, то все равно найдется, от чего вам судорожно откатить: вот труп безобразной старухи: приподнимаете его — и палец ваш проваливается… а если, скажем, перед тем как помереть, ваш молчаливый собеседник позабыл покакать…»