Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пожалуйста, простите за вторжение — я по личному делу. Вот Нина Александровна вчера к вам приезжала… она уже уехала?
— А вам зачем, вы кто?
— Я… муж. Мы просто… как сказать… вчера немножечко не поняли друг друга. Вот разминулись просто, и теперь ищу.
— Это как же вы так разминулись? Буквально час назад уехала.
— У вас здесь ночевала, да?
— Ну, да… а вы не знали?
— Да-да, конечно, что-то я… Как вас зовут, простите? Скажите, Мария Петровна, и часто она приезжает, давно? Я… я работал просто за границей и как-то бы хотел сейчас…
— Вы меня извините, мне некогда с вами. Миша! Миша Зажилов! Куда ты полез?.. Вот видите. Вам лучше, наверное, будет с заведующей… вы к ней обратитесь, к Марине Степановне. Войдете через главный вход и сразу же налево до конца по коридору.
Все было чисто, гуси-лебеди по стенам, лиса, журавль, кувшин, квакушки в золотых коронах; у каждого воспитанника был свой шкафчик с потешной нашлепкой на дверке — забавный слон-очкарик, державший зонтик в хоботе, задиристый бобер в боксерской стойке; на кухне и в раздаточной гремели ложками, ножами, со скрежетом тянули противни из духовых шкафов, горячий дух сдобы далеко разносился, бил в ноздри; Камлаев миновал столовую, в которой кормили манной и овсяной кашей (в горячей белой жиже с комками или хлопьями — искусно вырезанный ложкой шарик сливочного масла), картофельной, морковной, рыбной, творожной запеканкой, рассольником с перловой крупой, безвкусными противными омлетами со ржавой корочкой, похожими на поросячьи уши ломтями серой вываренной колбасы, картофельным пюре, поили кипяченым молоком, кефиром, киселем, компотом из черных сухофруктов. Еще оранжевый, с морковкой и барбарисом, плов, морщинистые яблочки, сочащиеся липким соком груши, по праздникам — румяные оладьи с почти что антрацитовой каймой, с вишневым или яблочным вареньем… нет, это не про них — тебя закармливала родина до сытого рыжка, любовно надзирала глазами толстых поварих, как уплетаете за щеки, до треска за ушами…
Прошел в кабинет, уставленный вазами и завешанный грамотами (двуглавые орлы распахивали крылья над факсимильной благодарностью каких-то глав управ, районов, областей), последний, только вынутый из формы президент, спортивный, свежезагорелый, сиял отеческой улыбкой на фоне триколора; заведующая вопросительно привстала — румяная и чернобровая украинка лет сорока, в глазах была угодливая, рьяная готовность незамедлительно и «чем могу» помочь.
— …А Нина Александровна вам разве… не рассказывает? — почуяла идущее от Эдисона отчуждение, поджала жирно крашенные губы.
— Я, видите ли, был в отъезде, заграница. По телефону — сами понимаете. Хотелось бы узнать в деталях, как тут у вас устроено.
— Устроено что? Вы опекунство имеете в виду?
— Да-да, и это тоже.
— Такое впечатление, разногласие у вас с женой по этому вопросу. Я понимаю вас прекрасно, Эдисон… — затараторила, — решиться трудно, подготовиться морально к такому шагу, ведь огромная ответственность. Я даже понимаю, что у вас… возникло даже как бы… ну как сказать… чужой ребенок все-таки… ну, то есть, в смысле… ну, вы понимаете. Зачем скрывать: детишки у нас сложные, болезненные многие, и это только, так сказать, вершина айсберга. У нас прекрасные здесь педагоги, мы делаем что только можем, мы ведь не только занимаемся уходом, мы детям с самого начала стараемся привить понятия о доброте, взаимовыручке. Не так все просто, сами понимаете, с понятием о добре, у нас есть дети, которые в свои пять-шесть уже воруют у товарищей, ну, то есть, вы понимаете. Вчера вот ваша Нина привезла конфеты, огромные коробки шоколадных, и мы, конечно, разделили между всеми поровну, а часть оставили на ужин, правильно? Так девочка у нас одна, Тамара, тайком вот прокралась и слопала… сидела вот за тумбочкой и ела — до горечи, до рвоты. Зачем ты это сделала? — молчит. Ведь знала — всем ребятам поровну. С тобой не поделились разве бы, за ужином не угостили бы? Молчит. Прощения не хочешь попросить? Нет, только смотрит и молчит. Как будто и не стыдно даже, понимаете. Не знаю — вот наследственность. И мы тут мало что… ну, то есть не мало что, конечно… но мы тут воспитатели не можем все-таки, наверное, главного. И только семья, только любовь… поэтому мы так всегда бываем рады, когда приходит человек, ну, то есть, вы понимаете. Вот ваша Нина с ней потом поговорила — тогда вот только заревела, тогда вот только что-то шевельнулось в голове, и понимание пришло, насколько поступила дурно и что здесь все желают ей добра.
Какая у тебя, оказывается, фрыштик, насыщенная жизнь. Ну, что ты мне про это скажешь? Что ты должна воздать, восполнить, возвратить украденное? Что надо вытащить хотя бы одного из топи омертвляющего этого безлюбья?
— Так, значит, Нина с этой девочкой близка… которая конфеты?..
— Да, с Томочкой. Она со всеми, в общем-то. А вы хотите с кем-то познакомиться? — впилась в него: возьмете? купите?
— Не сейчас, извините, совершенно нет времени. Я пойду, до свидания, мы еще непременно увидимся, — и попер, пробиваясь сквозь резиново-упругое, наждачное вымогательство родства, вырываясь из капканов цепкого сиротства, обдираясь о торчащие сучки материнского инстинкта, несгибаемого.
В каком-то жарком тупике, толкаясь между наглых, сальных, мыльных, заглядывая в комнаты блудливых восьмиклассниц и съемные квартиры пьющих матерей-одиночек, запутываясь в бельевых веревках и в мокром, прелом, скользком колготочно-пеленочном тряпье… едва не застревая между дряблых животов и скотьих рож, то юно-изможденных, то морщинисто-копченых, проваливаясь в выстывшие пьяно-бессмысленные зенки и отворачиваясь от зияний между раздвинутыми ляжками, как будто погружаясь в горечь, в жар горчичных ванн и чуя хватку акушерских ломающих щипцов на мягком черепе… оскаленные пасти мразей, слепой плевок в вонючую нору, утробная тюрьма, и если не убьют, не вытравят, не заспиртуют в пузе, как в кунсткамере, тогда, опорожняя переполненное брюхо, как из кишки, на беспризорье вытолкнут сюда. Ну, хорошо, не так, не так, но где тут Я? Скажи мне, Нина. Где тут Ты? Это наше продолжение, это наше бытие, это наше господство над миром?
Он не оглядывался — ясно слышал пыхтение, толчею детдомовского люда у окна… прижатые к стеклу, расплющенные пальцы и носы, глаза, десятки глаз щенячьих, голодно посылавших ему в спину «ты приезжай еще» с усталой интонацией последнего «прости».
Господский, вековой, обманно неприступный, недавно покрашенный жаркой охрой, их дом глядит высокими непроницаемыми окнами на Патриарший пруд, надежно скрывает за толстыми стенами дизайн-проекты супружеского, многодетного счастья. На пятом — их крепость, вон два угловых. Дом? Крепость? Сейчас? Все еще?
Два месяца назад их обнесли, открыли сейфовую дверь с двумя немецкими замками. Вернулись от Нининой матери с дачи и будто лезвием перерубило на пороге, от макушки до паха, пополам поделило, не впуская, выпихивая… не самое паскудное, что можешь испытать, но тоже — вот это ощущение обгаженности, да… ну вроде как ворвались революционные солдаты и матросы, все расшвыряли, погромили и ушли, везде, насколько хватит, положив свой след, в каждом углу по куче навалив и подтеревшись барской грамотой, стишатами, книжонками… Да нет, вошли и вышли взломщики без вони, без глумления — наоборот, по-деловому, холодно и точно… но, если кто-то ковыряется по собственному произволу наточенным железом в твоих внутренностях, тебе не до восторга. И было жалко не вещей, а личных отношений с ними, — вот бабушкиных серег, маминых колец, той шубы, в которой была в новогоднюю ночь… всем остальным не важно, кроме вас, неинтересно никому.