Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Дина Зандер проболела почти два месяца. Когда она наконец поправилась, на улице уже вовсю сияло весеннее солнце и даже листва на деревьях, несмотря на свой пронзительный молодой цвет, была не клейкой, как полагается новорожденной, а яркой, раскрывшейся мощно листвою. Теперь Дина подолгу гуляла с Таней и спящим в коляске Илюшенькой, но в гимназию еще не ходила, и мать советовала ей не торопиться, а в мае сдать просто экзамены. Как-то утром, когда, выкатив на солнышко коляску с ребенком, она стояла неподалеку от дома в ожидании замешкавшейся сестры, к ней вдруг подошел неизвестно откуда взявшийся гимназист Минор, стащил с головы фуражку и, преданно глядя ей в лицо своими тускловатыми глазами, зачем-то сообщил, что после того памятного вечера он ни разу не встречал ни Клюева, ни Сергуньку Есенина, хотя слышал, что они стали совсем знаменитыми, очень много выступают, но только Есенин почти всё время очень пьян и часто скандалит на публике.
– А где же ваш друг Мясоедов? – надменно, как всегда, спросила его Дина.
– Гимназию бросил, уехал на хутор. У них ведь в семье-то знаете что? Слышали про дело Мясоедова? Шпиона этого, дядю Жоркиного?
– Да, – кивнула Дина. – Слышала, разумеется, но я и не знала, что это их родственник.
– Дядя родной! – горячо заверил Минор. – Его прошлым мартом повесили. Жорка сначала врал напропалую, что никакого отношения к ним не имеет, мол, однофамилец, и всё. Тем более что тот в Питере, а Жорка в Москве. А потом с пьяных глаз признался, что именно дядя, и в детстве кормил леденцами. Его в шпионаже обвинили безо всяких, говорят, прямых доказательств. Он в тюрьме себе пытался вены разрезать. Пенсне разбил и осколками хотел зарезаться. А его откачали и повесили.
– Ужасно! – внимательно глядя на торопливого и неловкого Минора, пробормотала Дина.
– А Жорка всё бросил, уехал на хутор, говорит, что вернется и отомстит, кому надо. Не дам, говорит, нашу фамилию позорить! Мы, Мясоедовы, русские, православные, мы патриоты, не немцы какие-нибудь и не евреи. Живет теперь на хуторе у безносой бабы, спит с ней, говорят, целыми днями под яблонькой или на соломе, пьет беспробудно, в мужицких уток камнями со скуки кидается…
– Какой он гадкий, однако! – с сердцем сказала Дина.
Минор опустил голову.
– Вы с ним поосторожнее. Он упрямый как бык. Сказал, что будет вас всю жизнь добиваться…
– Меня? Добиваться?
Минор огненно покраснел.
– Я вас предупредить хотел. Потому что он злой сейчас, Жорка. Денег нету, ничего нету. В армию не взяли, зрение у него никудышное. Он вот за лето сил наберется и…
– И что? – презрительно спросила она.
– Не знаю я, что! – со слезами в горле прошептал Минор. – А только вы с ним осторожнее.
– А вон и сестра моя вышла! – отвернулась Дина. – Ну, наконец-то! А то мы с Илюшей заждались. Спасибо вам, Ваня, вы – милый.
* * *
Вечером того же дня Таня всё-таки вырвалась на Малую Молчановку. Они уже три дня не видели друг друга. Три дня бесконечно тянулись. Александр Сергеевич был немного пьян, как это стало часто случаться с ним в последнее время. Пьяный, он становился веселее и раскованнее, чем обычно, но это веселое сумасшествие, которое всякий раз появлялось в его глазах, болезненно настораживало Таню, и даже телесная близость не приносила ей всегдашнего счастья.
Александр Сергеевич, как всегда, крепко обнял ее прямо в прихожей, темной оттого, что во всей квартире были задернуты шторы, и прохладной, быстро снял с нее шляпу, обеими руками закинул назад ее голову и несколько раз крепко поцеловал в губы и глаза.
– А ты загорела немножко! – радостно сказал он и погладил ее по спине. – Загорела, потолстела! А как с молоком? Всё в порядке?
Тане всегда становилось неловко, когда он спрашивал ее о вещах, связанных с кормлением Илюши или еще с какими-то физическими подробностями, и она всякий раз краснела и отмалчивалась, вызывая его насмешки.
– Ну, ну! Испугалась! Ей-богу, не понимаю! Что я такого спросил неприличного? Ребеночка ты родила самым натуральнейшим образом, не аист принес, молока у тебя – слава богу, опять на троих хватит! Кормилицу выгнали. Чего ж ты стесняешься? Тем более доктора?
– Прошу тебя, Саша, не надо… – проговорила она, отворачиваясь.
– Не надо – не буду. Ты чаю-то выпьешь? А может быть, сразу…
И он блестящими взволнованными глазами показал на маленькую комнату.
– Как хочешь, – тихо ответила она.
– Нельзя же думать только обо мне! – засмеялся он. – Я-то всё время хочу, а как тебе лучше? Ты дама, вот ты и приказывай.
И опять ей стало неловко, неприятно: он невольно подчеркивал сейчас то, о чем ей хотелось забыть, не думать – об этом ее двусмысленном, ужасном положении.
– Пойдем, пойдем, выпьем чаю, – угадав ее мысли, заторопился он. – Горячего чаю с лимоном и с бубликом. Хочешь?
Она улыбнулась сквозь готовые слезы.
– Да, очень хочу.
В столовой висел карандашный портрет доктора Усольцева, сделанный художником Врубелем и подаренный, как уже знала Таня, Александру Сергеевичу на его сорокалетие. Странная сила, исходящая от этого рисунка, заново поразила ее.
– Как он мог отдать тебе такую памятную вещь! – воскликнула она наивно. – Неужели он не дорожил этим? Ведь Врубель – такой знаменитый!
– Во-первых, это не единственный карандашный портрет Усольцева, сделанный Врубелем, – возразил Александр Сергеевич. – А кроме того, я не исключаю, что доктор слишком сильно устал от своего знаменитого пациента. Врубель прожил в его клинике почти пять лет с небольшими перерывами, там же и ослеп, там же и умер. Вместе со своим Демоном.
– Картины, где Демон, ты хочешь сказать? – она испуганно округлила глаза.
– Да если б – картины! – вздохнул он. – У каждого свой демон, к несчастью. Мы – люди здоровые, мы его не видим. А больному человеку он открывается. «Ты же больной, ну и спишут меня на твою болезнь!» Придет, шаркнет копытом: «А вот и я! Мое вам почтение!»
Александр Сергеевич засмеялся, но Таня заметила, как его всего передернуло.
– Ты был знаком с Врубелем, да?
– Я видел его. Один раз. Я своего больного перевез тогда к доктору Усольцеву в клинику, и он повел меня к Врубелю. В качестве коллеги, разумеется. Прекрасная была клиника, всё устроено как в обычном семейном доме…
– Каким же он был, этот Врубель?
– Таким же, как все наши больные: слабый, худой, застывший. Вдобавок еще и слепой. Несчастный слепой человек. Говорил какую-то ерунду, всё время повторял одно и то же. Короче, такой же, как все.
– Ты говоришь, что Усольцев уставал от него?
– Усольцев его очень сильно жалел. У людей, не имеющих отношения к искусству, есть простодушное представление, что люди искусства – почти небожители. У Врубеля были самые что ни на есть банальные галлюцинации: нет ничего банальнее, чем видеть черта, уж ты мне поверь! Но поскольку тут оказался замешан Лермонтов, и черт стал не чертом, а демоном, да и к тому же Врубель его без конца изображал то на холсте, то на бумаге, Усольцеву казалось, что он присутствует при каком-то высоком откровении. Поэтому он часами сидел с Врубелем у себя в гостиной, слушал его этот бред, потом записывал этот бред для потомков… Сам чуть не свихнулся.