Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать несет ребенка, а когда ее охватывает усталость, она волочит его за собой по земле. Луна укрылась за нежным одеянием. Женщина доходит до ручья, и в следующее мгновение сын с облегчением соскальзывает в воду. Его манит прекрасный покой, и спортсмены при случае тоже машут руками, когда на них смотрит публика. Сейчас вопреки ожиданиям вышло так, что именно самый младший член семьи первым заглянул в тупое лицо вечности, скрытое за всеми теми деньгами, которые, предназначенные для покупок, носятся по земле, если никто не сажает их на привязь. Люди с громким шумом бегут наперегонки и молят о хорошей погоде. А спортсмены-лыжники отправляются в горы, какая разница, кто там живет и кто хотел бы оказаться в победителях.
Воды объяли ребенка и несут его вслед за собой, на таком холоде тело его еще долго будет оставаться целым. Мать живет, и время ее увенчано венком, время, в путах которого она бьется. Женщины стареют рано. И ошибка их в том, что они не знают, как бы им спрятать это время за спиной, чтобы никто его не увидел. Проглотить его, как пуповину собственных детей? Убийство и смерть!
А теперь отдохните немного!
Роман Эльфриды Елинек «LUST»[2]вышел в 1989 году и открыл новую страницу ее творческой биографии. Впрочем, тематические слои ее прежней прозы («Любовницы», «Перед закрытой дверью», «Пианистка») не претерпели кардинального изменения и легко и быстро определяются читателем: властные структуры социума и их доминирование в частной и интимной сфере, «слабая позиция» женщины в мире тотального потребительства, мифы обыденного сознания и их брутальная реализация в пространстве межчеловеческих отношений, неизбывное одиночество человека перед лицом каждодневного умирания. Не изменилось и поведение автора в сфере минимальной сюжетности повествовательного текста, более того, в романе прогрессирует ее дальнейшее усыхание, сведение «событийного» начала почти к нулевой отметке: в истории Герти и Германа, ее господина и повелителя (в имени Herrmann — удвоение властного: Herr — «господин» и Mann — «мужчина»), не происходит никаких историй. Живые события подменяются бесконечной цепью механических соитий. Боковая дорожка сюжета, связанная с попыткой «ухода» женщины к студенту Михаэлю (к Михаилу-архангелу «страсти», в котором женщина видит своего спасителя, способного противостоять ее мужу, безжалостному дракону «похоти»), тоже оказывается короткой и тупиковой. Сохранилась и привязанность автора к сюжетным «заимствованиям» — истории ее персонажей не выдуманы, взяты из жизни, почерпнуты из масс-медиальных источников.
Перемены касаются écriture Елинек, ее письма, литературной манеры. В первую очередь, колоссально вырастает аллюзивность ее прозы, включающей в свою орбиту обильный интертекстуальный материал, как педалированный, выставленный напоказ, так и спрятанный, сокрытый, криптографический: Библия, Гораций, христианская мистическая литература, песенная лирика немецких романтиков, Бюхнер, Рильке, Карл Май, Арно Шмидт, Габриеле д'Аннунцио и мн. др. И на первом месте — en masse и en gros — поэтические строки Фридриха Гельдерлина, то выныривающие на поверхность повествовательного потока, то вновь исчезающие в его бурлящих водах.
У этой изощренной литературности — две стороны медали. Елинек блестяще владеет культурным материалом, давая читателю шанс на «удовольствие от чтения» (Деррида), на «радость» обнаружения, узнавания знакомого в новых и неожиданных констелляциях. Одновременно хорошо известно, что уникальность, неповторимость индивидуума Елинек считает мифом. «Вторая реальность уничтожила реальность первую; тривиальные, массовые мифы разрушили, заменили собой действительность». При этом «виртуализация» глубоко затронула и пространство художественной реальности. Уникальность, неповторимость творческого индивидуума — тоже миф, и проза Елинек — уникальное и (почти) неповторимое тому подтверждение. «Мы пишем о том, что происходит, и написанное тает у нас в руках, как истаивает и сочится сквозь пальцы время, потраченное на то, чтобы описать все происходящее, — время, отнятое у жизни… То время, когда люди еще писали, втиснулось в книги других пишущих. Оно ведь способно на все и сразу; ведь оно — время: оно способно втиснуться в твою работу и в работы других, обрушиться на прически слов, уложенные другими, взлохматить их, словно свежий, но злой ветер, нежданно-негаданно задувший со стороны реальности. Уж если однажды что-то вздыбилось, оно, пожалуй, не скоро уляжется» (Нобелевская речь Эльфриды Елинек).
Другая существенная перемена касается работы Эльфриды Елинек непосредственно с поэтическим языком, со словом. «Склонность» к словесной игре, намеченная еще в «Пианистке», разворачивается в «Похоти» до предела, не прекращаясь ни на абзац, ни на одну-единственную фразу. Творческое «желание» писательницы ощутимо буквально в каждом словосочетании, сформулировано оно и напрямую, в обращении к читателю: «Все это я хочу здесь и сейчас заново облечь в слова!» Директор бумажной фабрики в романе «Похоть» «занимается производством бумаги — эфемерного товара, который исчезает в пламени его страсти». «Производством» знаков на бумаге — эфемерного продукта, который возникает и исчезает в «пламени страсти» ее творчества — занимается австрийская писательница.
Слова Елинек своевольны, они способны отвязаться от привычных грамматических и синтаксических форм и, наоборот, назойливой сворой увязаться вслед за клишированной конструкцией и замызганным от постоянного употребления оборотом. Слова ее то плотно смыкают синонимические ряды, то размыкают семантическое пространство, распадаясь на пары антонимов, повязанных фразовым единством. Саркастические неологизмы мыкаются в поисках выхода из смыслового лабиринта, в который попадает читатель. Слова устраивают ассонансную перекличку, из произвольного звучания которой рождаются диссонансы значений и смыслов. Работа и игра эта — почти немыслимое занятие, провоцирующее читателя, ставящее его в тупик. Оно вызывает в нас и неудовольствие, и «увлеченность», и раздражение, и «потребность» в чтении. Именно эти (по словам Елинек) «художественные механизмы» делают «эмоционально постижимой» ту жесткую проблематику, которой насыщена книга — и от которой не застрахована ничья жизнь.
Достаточно тупиков возникало и перед переводчиком, пытавшимся в медиуме другого языка, в иной знаковой системе хоть сколько-то приблизиться к значению и звучанию оригинала, сохранить (при всей сложности языковых конструкций книги) ее художественную логику и передать ее ироническую тональность. На все это ушло немало времени и труда. А теперь отдохнем немного!
А.Белобратов