Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на железную саранчу с уважением. Чего только не придумают!
— Доложим Платону Платоновичу? И на схему занесем, да?
Аслан-Гирей тер лоб, будто хотел убрать с него тревожную складку, но она не убиралась.
— Тут докладывай не докладывай… Я читал во французском военном журнале статью про новые ракеты. В снаряд заливается особая смесь, от нее даже стены домов горят. Дальность стрельбы больше, чем у пушек. Одна проблема — точность огня. Но, судя по прицелу, французы эту задачу решили.
Видя, как он обеспокоен, заволновался и я.
— Значит, если они сразу из десяти или двадцати таких хреновин по городу жахнут, Севастополю конец? Сгорит?
— Думаю, станок у французов пока единственный. — Аслан-Гирей всё не отрывался от бинокля. — Опытный образец. Иначе не стали бы они его так прятать. И наводчик — инженер в майорском чине… Но и одной установкой можно больших дел натворить. Два-три удачных выстрела — и вспыхнет целый квартал.
Потом он повернулся ко мне, и лицо у него сделалось странное. Будто размышляет человек о чем-то очень неприятном, о чем и думать не хочется.
— Ошибся я, юнга. — Мой татарин сощурил свои узкие глаза, закручинился. — Дело наше еще не всё сделано… Ты есть хочешь?
— Ага. И пить тоже. Ничего, теперь недолго осталось. Темноты дождемся, а там к своим махнем. Нынче щи с солонинкой.
Я сглотнул слюну, а штабс-капитан запечалился еще пуще. Э, думаю, ему солонины ведь нельзя, магометанский закон воспрещает.
Но татарин хмурил брови не из-за этого.
— Ужин переносится на завтрак. Затяни пояс, юнга. Ракетницу эту мы так оставить не можем.
Это рассвет, который по всему должен был стать для меня последним. Мне полагалось окончить свою жизнь в серой дымке на росистом поле, и коль этого не произошло, коль я поныне еще жив, — это подарок судьбы, за который следует быть благодарным. Ведь столько всякого не случилось бы, останься я лежать в росе, на осеннем поле.
Рассвет этот совсем близко, я погружаюсь в него без малейшего усилия.
…Мы с Аслан-Гиреем вжимаемся в землю на самом краю французской позиции. Прятаться легко — к подножию горы лепится туман. Но он быстро редеет, сползает всё ниже.
— Готов? — шепчет командир. — Еще минута, и пора…
Одежда вымокла от росы. Я весь дрожу. Мне холодно. Вторую ночь подряд я не спал. В голове крутится мысль: «Ничего, скоро отоспишься во веки веков». Я поганую мысль от себя гоню.
Дымка опускается, сквозь нее проступают очертания бесформенной массы — это ракетный станок, укрытый брезентом.
А вот и часовой. Нахохлившись в своей шинели, он мерно шагает: пять шагов в одну сторону, пять шагов обратно.
— Первое: снимаем часового. — Татарин загибает у меня перед носом пальцы, будто сомневается, запомнил ли я. — Второе: Сдираем брезент. Третье: Разбиваем прицел. Четвертое: улепетываем со всех ног. — Вздыхает. — В сущности, ерунда…
Я рад, что ему это представляется ерундой.
— Вот. — Сую ухватистый камень с ребристой поверхностью. По дороге подобрал. — Ваше благородие, вы этой каменюкой сначала француза тюкнете, а потом прицел раздербаните…
Но Аслан-Гирей отодвигается.
— «Тюкнете»… Я в жизни никого не убивал. Особенно «каменюкой»… — Он заглядывает мне в лицо, с надеждой. — Может, ты?
Я трясу головой.
— Господь с вами, сударь!
Обреченно вздохнув, он нахлобучивает фуражку пониже и поднимается на ноги.
— Ладно. Ждать больше нельзя, светает. Да свершится воля Аллаха…
Я перекрестился, потому что больше надеялся на Исуса Христа, и пошел за штабс-капитаном, сжимая в руке камень.
Одного не мог понять: чего это мой татарин не укрывается, не крадется? Ведь часовой заметит!
Тот и заметил.
— Ки эс?
Но окликнул без опаски. Чего пугаться человека, который идет по лагерю в открытую?
Вот когда Аслан-Гирей не ответил, постовой насторожился.
— Альт! Ки ва ля?! — И ружье с плеча.
Наверно он разглядел фуражку — французы таких не носят. У них сужающиеся кверху высокие кепи, а если зуав — феска или чалма.
— Аслан-Гирей, капитэн деларме рюс! — закричал тогда мой начальник хоть и по-французски, но понятно. И побежал прямо на солдата, вытягивая из ножен саблю.
Сомневаюсь, что вражеских дозорных снимают таким образом — особенно, если хотят без шума.
И пожалел я, что мы не взяли с собой на гору Джанко. У индейца француз лег бы и не пикнул. А только что теперь жалеть?
— Осекур! — заорал часовой. — Ленеми!!!
Подставил под удар дуло, сталь зазвенела о сталь.
— Брезент! — крикнул мне штабс-капитан, наскакивая на неприятеля и норовя ткнуть его клинком.
Француз не давался, пятился и всё хотел навести ружье на татарина — тот уворачивался, не вставал под пулю.
Я уронил каменюку, стал рвать брезент. Понизу он был обтянут веревкой. Я раскрыл складной нож, и хоть он был острый, никак не попадал куда надо — тряслись руки.
Штабс-капитан с солдатом хрипели, лязгал металл, по сторонам и внизу кричали люди, какие-то тени метались в жидком тумане.
Наконец я стянул на землю скрипучий чехол.
Кто-то сзади схватил меня за плечо.
Это был Аслан-Гирей. Расцарапанное лицо сочилось кровью, на грудь свешивался полуоторванный эполет. Часовой — убитый ли, оглушенный — лежал на земле.
— На! — Командир совал мне свой планшет. — Умри, но доставь! Беги, беги!!!
А сам подобрал мой камень и начал с размаху колотить по трубке ракетного прицела.
Я кинулся вниз по склону, прижимая плоскую сумку к груди. Чем ниже я спускался, тем гуще становилась рассветная дымка. Навстречу бежали люди, но я их видел смутно, и они меня тоже. Все орали, кто-то выпалил в воздух.
Еще чуть-чуть — и я проскочил бы между валами верхних батарей в нижнюю часть укрепления, где туман был совсем хороший.
Но по проходу накатывала целая толпа — я едва успел упасть, прижаться к земле.
Пришлось принять назад и в сторону. Оставаться на виду было совсем нельзя. Кто-нибудь поглазастей заметил бы меня если не сейчас, то через секунду.
Ударил барабан. Снизу бежали еще люди.
Не уйти, окончательно понял я.
Завертелся на месте. Вдруг вижу — лежат фашинные корзины, еще не наполненные землей. Пал на четвереньки, влез в одну, затаился.
Задул ветер и вмиг развеял со склона остатки тумана. Сразу сделалось светло, прозрачно.