Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Психическое состояние людей было самым скверным. Вэнниер и второй механик еще не перешли границы безумия, но оба уже проявляли первые признаки потери контакта с реальностью: долгое меланхолическое молчание, одинаковое невнятное бормотание, короткие подобия улыбок, когда они приходили в себя. Лена, медсестра-малайка, впала в полное безразличие. Мусульманский проповедник, напротив, не проявлял вообще никаких чувств, а просто молчал. Впрочем, он и раньше больше молчал, так что его психическое состояние нелегко было определить, как и у Гордона, который то улыбался, уставившись куда-то отрешенным взглядом, то в отчаянии опускал голову на грудь. Николсон, который не доверял расчетливой хитрости Гордона и не раз пытался убедить Файндхорна избавиться от него, следил за ним с непроницаемым лицом. Определить состояние Гордона он не мог: тот то ли притворялся, разыгрывая маниакально-депрессивное состояние, то ли действительно заболевал. Не вызывало сомнений состояние молодого солдата Синклера, утратившего всякий контакт с реальностью: у него были все классические признаки острой шизофрении.
Но не все люди поддались сокрушительному воздействию обстоятельств. Кроме самого Николсона, слабость, сомнение и отчаяние не коснулись еще двоих — боцмана и бригадного генерала. Маккиннон по-прежнему оставался Маккинноном, не изменившимся, внешне несокрушимым, всегда с легкой улыбкой, добрым голосом и кольтом в руке. А на бригадного генерала Николсон то и дело поглядывал, покачивая головой в неосознанном удивлении. Фарнхолм был великолепен. Чем сильнее ухудшалось их положение, превращаясь в безнадежное, тем выдержаннее был бригадный генерал. Облегчить людям боль, поудобнее устроить больных и раненых, защитить их от солнца, вычерпать воду из шлюпки — всегда и везде первым неизменно оказывался бригадный генерал. Помогал, ободрял, улыбался и работал — без жалоб и надежд на благодарность. Для человека его возраста, а Фарнхолму было уже за шестьдесят, поведение его казалось совершенно невероятным. Николсон наблюдал за ним с долей озадаченного восхищения. Того болтливого пустомели, встреченного им на борту «Кэрри Дансер», теперь просто не существовало. Довольно странно, но его выучка выпускника Сент-Херста тоже куда-то улетучилась. Николсон даже удивленно спрашивал себя: не вообразил ли он все это с самого начала? Но невозможно было сомневаться, что армейские словечки и викторианские проклятия, обильно уснащавшие речь бригадного генерала всего неделю назад, ныне употреблялись им с уместной редкостью. Наиболее убедительным доказательством его преображения, если можно применить к нему это слово, было то, что он не только зарыл топор войны с мисс Плендерлейт, но и проводил с ней большую часть времени, что-то нашептывая ей в ухо. Она очень ослабела, хотя язычок ее не утратил своей язвительности, и благосклонно принимала бесчисленные мелкие услуги Фарнхолма. Они теперь всегда были вместе. Николсон бесстрастно следил за ними, улыбаясь про себя.
Что-то пошевелилось рядом с его коленом. Он поглядел вниз. Там, на нижней скамье, вот уже почти три дня сидела Гудрун Драчман, держа маленького мальчика, прыгавшего на скамье перед ней. Благодаря дополнительным порциям воды и пищи, полученным от мисс Плендерлейт и Маккиннона, он оставался в шлюпке единственным жизнерадостным существом с избытком энергии. Гудрун держала его на руках долгие часы сна. Она, должно быть, сильно страдала, но не жаловалась. Лицо ее похудело, скулы сильно выдавались, а шрам на щеке все более и более выделялся на темневшей под палящими лучами солнца коже. Она чуть улыбнулась ему потрескавшимися от жажды губами, посмотрела в сторону и кивнула на Питера. Ее взгляд поймал Маккиннон, правильно его понял, улыбнулся в ответ и опустил черпак в бачок, на дне которого еще оставалось некоторое количество теплой солоноватой воды. Как по невидимому сигналу, поднялись несколько голов и стали следить за движением черпака, за тем, как Маккиннон аккуратно поднес черпак к чашке с делениями, как малыш жадно схватился за чашку пухлыми ручонками, как он выпил воду. Потом все дружно отвернулись от ребенка и пустой чашки, с надеждой взглянув на Маккиннона. Налитые кровью глаза были полны страдания и ненависти, но Маккиннон лишь медленно и терпеливо улыбнулся. Кольт в его руке оставался неподвижным.
Наступившая наконец ночь принесла с собой облегчение, но очень маленькое. Палящая жара и солнце исчезли, однако воздух оставался жарким и удушливым, жалкий рацион воды пробудил аппетит, а жажда становилась все болезненней и невыносимей. Два-три часа после захода солнца люди беспокойно шевелились, некоторые даже пытались заговорить с соседями, но разговор получался коротким: из пересохшего и обожженного горячим воздухом горла трудно было выдавливать слова. И все думали о том, что если не случится чуда, то этот закат может оказаться для них последним. Но природа была милостива и дала их изможденным телам беспокойный, с невнятным бормотанием сон.
Николсон и Маккиннон тоже заснули. Они рассчитывали попеременно дежурить ночью, но усталость брала свое так же, как и у других. Время от времени они задремывали, роняли голову на грудь, а потом вздрагивали и просыпались. Однажды, пробудившись от короткой дремы, Николсон услышал в шлюпке движение и тихонько окликнул, но ему никто не ответил. Он еще раз окликнул, и опять ответом ему было молчание. Тогда он засунул руку под сиденье и достал фонарик. Батарейка села и давала неяркий желтый лучик света, но его было достаточно, чтобы увидеть, что все спокойно, все на своих местах, лежат неясными тенями там же, где были, когда заходило солнце. Через какое-то время Николсон опять, задремал и мог поклясться, что услышал всплеск, донесшийся до него сквозь глубокий сон. Он снова протянул руку за фонариком и вновь не увидел в шлюпке никакого движения. Он сосчитал все неясные тени: их было девятнадцать, кроме него самого.
Остаток ночи он не спал, борясь с почти непобедимой усталостью, поднимая набрякшие сном веки, прогоняя головокружение и не обращая внимания на саднящее сухое горло и распухший язык, заполнивший весь рот. Он боролся с желанием погрузиться на несколько часов в благословенное забытье, и оттого ночь тянулась бесконечно, будто вобрала в себя все его прошлые бессонные ночи.
Но вот на востоке появились у самого горизонта первые легкие серые блики. Через некоторое время Николсон уже ясно видел мачту на фоне серого неба, видел планшир шлюпки, затем стал различать очертания лежавших в шлюпке людей. Он посмотрел на мальчика, который мирно спал недалеко на корме, завернутый в одеяло. В темноте лишь белело пятном его лицо, а голова покоилась, как на подушке, на согнутой руке Гудрун Драчман. Она сидела, неудобно скорчившись, на нижнем поперечном сиденье, положив голову на кормовую скамью. Наклонившись поближе, он увидел, что скамья упирается ей в правую щеку. Он бережно приподнял ее голову и устроил поудобнее, подложив сложенное одеяло. Затем, побуждаемый неясным чувством, осторожно поднял волну ее иссиня-черных волос, закрывавших чудовищный шрам. Неожиданный блеск ее глаз дал ему понять, что она не спит. Но Николсон не почувствовал смущения, просто молча улыбнулся ей. Девушка разглядела его белозубую улыбку на загорелом до черноты лице и улыбнулась в ответ, слегка потерлась щекой со шрамом о его руку и медленно поднялась, стараясь не побеспокоить спящего мальчика.