Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот конец, такой нормальный, серый, если сравнить с показным закланием жертв гильотины, побудил меня вернуться к размышлениям о том, что значит смерть для моего мужа. Он всегда утверждал, что для большинства приговоренных падение ножа было освобождением, бегством, короче, даром Небес. Но можно ли истолковывать это так, когда не знаешь в точности, что именно даешь? Никто же в миг получения финального «дара» не ведает, что он несет с собой. Мы что-то слышали о вечном свете, но, по существу, из всей посылки, что пожалована в презент, нам знакома лишь упаковка да декоративные ленточки. То, что внутри, — «сюрприз», обещанный постаревшим детям, каковы мы все. Мы стоим перед гильотиной, как малыши перед рождественской елкой: вокруг нее разложены таинственные подарки, трогать которые нам запрещено вплоть до назначенного часа. Мой муж их раздает, не имея ни малейшего понятия об их содержимом. Что там, за гранью, — не иссякающее блаженство, сладостный полусон, ребяческий рай, ад с его пожирающим огнем или нудное чистилище? Что он припас для тех, кто доверяет свою шею его ножу? Никто, преступая теневую черту, не может быть ни в чем уверен. Даже неискушенные души колеблются, не зная, надо ли безраздельно верить Священному Писанию в этом пункте. Касательно же моего супруга, я убеждена, что ему для того, чтобы продолжать безукоризненно исполнять свои обязанности, необходимо раз и навсегда запретить себе доискиваться, к каким сияющим горизонтам или безднам пустоты он отправляет свои жертвы.
Кончина аббата Массе глубоко поразила Анри-Клемана, от природы весьма впечатлительного. Желая избежать большого перерыва в его занятиях, мы решили, муж и я, перебраться в Брюнуа (там у нас теперь свое загородное имение) и поместить его в расположенный поблизости особый пансион, где он мог обучиться всему, что надобно знать в его возрасте. Чтобы избавить мальчика от любых неприятных намеков на ремесло родителя, мы записали его туда не под тяжелой родовой фамилией Сансон, а под вымышленной — Лонгваль. Но вскоре новая перемена! Поскольку нам пришлось вернуться в столицу из-за работы Анри, хоть она теперь и не была непрерывной, мы доверили своего сына пансиону «Мишель», что в Париже, на улице Фобур-Сен-Дени, где он постоянно был под присмотром.
Этот третий педагогический опыт показался мне наконец-то удачным, вселяющим уверенность. Анри-Клеман легко, приняв это как игру, согласился зваться для всех своих соучеников Лонгвалем, у него появилась охота и носиться в их компании сломя голову, и вместе с ними учиться. Он мечтал стать писателем, «как отец», у которого, говорил он, такое легкое перо, ведь красиво получается, когда он этак невзначай черкнет какой-нибудь стишок для «Альманаха муз». Чтобы побудить его к сочинительству, я купила ему словарь рифм. Его жизнь была расписана по минутам. Он ежедневно отправлялся на занятия к семи утра, завтракал в школьной столовой, потом с жадностью поглощал мешанину из уравнений, исторических событий и латинских стихов, на скорую руку выполнял очередные задания и в шесть вечера возвращался домой, счастливый оттого, что славно потрудился и побыл в кругу веселых приятелей, своих ровесников. И вот позавчера он заявился к нам в сопровождении одного из этих дружков, некоего Тушара. Впервые он поступил как ему вздумалось, не спросив позволения, даже не предупредив меня об этом визите. Тем не менее, когда он представил мне своего соученика, я любезно улыбнулась ему и шутливым тоном стала расспрашивать, как живется экстернам в их учебном заведении. Реакция мужа оказалась совсем иной. Увидев незваного чужака, он отпрянул, лицо стало жестким, скрытое подозрение омрачило взор. Холодно кивнув растерянному мальчишке, он вышел из комнаты и с грохотом захлопнул за собой дверь. Обескураженный таким ледяным приемом, бедный Тушар пролепетал какие-то слова извинения и мгновенно убрался. После ужина супруг мой против обыкновения держался натянуто и был молчалив; я дождалась, пока сын уляжется спать, чтобы тотчас подступить к нему с вопросом о причине подобного обхождения с незнакомым мальчиком, по виду скорее симпатичным, чем наоборот. Он отвечал мне сурово и твердо, словно прокурор:
— Учитывая ситуацию, мы не вправе допускать близости невесть с кем, позволять первому встречному вмешиваться в наши дела.
— Но это же ребенок…
— Они зачастую опаснее взрослых! Всюду суют свой нос. Так и рыщут, подбирая сведения, где ни попадя. Мы никогда не сможем быть достаточно бдительны, чтобы уберечься от недоброжелателей и болтунов.
— Анри-Клеман ничего не понимает. Ты ведь, по существу, выгнал из дома его товарища. Он будет сердиться на тебя… На нас обоих!
— Я предпочитаю мимолетную обиду сына скандалу, который разразится, охватив весь класс и преподавателей коллежа, если они пронюхают, что от них скрывалось…
— Короче, ты хочешь, чтобы твой сын жил, как улитка в раковине?
— Я хочу, чтобы он рос, защищенный от злых языков, которые отравляют жизнь нам с тобой.
На том и порешили. Назавтра вечером Анри-Клеман вернулся из школы с видом побитой собаки. В ответ на мои настойчивые расспросы признался, что после вчерашнего грубого приема Тушар восстановил против него всю свою «банду», так что на переменах никто больше не хочет ни играть, ни даже разговаривать с ним. Я притворилась, будто меня забавляют эти детские ссоры, и уверила его, что завтра никто из ребят больше об этом не вспомнит. Так вот, я ошиблась, и Анри-Клеман, что ни день, приносил мне новые доказательства этого. Как он ни старался заслужить более милостивое отношение своих товарищей, их враждебность не убывала, перерастая в систематическую травлю. Целую неделю мальчик подвергался остракизму, который казался ему необъяснимым. А потом — это было вчера — пришел домой бледный, взъерошенный, с покрасневшими глазами и трясущимся подбородком. Едва переступив порог, он бросился в мои объятия, содрогаясь от рыданий, но ни одна слеза не увлажнила его щек. Я долго в молчании укачивала его, как маленького, а он только прерывисто дышал, прильнув к моей груди. Когда он малость успокоился, я стала спрашивать:
— Что случилось, дорогой мой? Расскажи мне все.
В это самое время в комнату вошел муж, но держался в стороне, как будто сейчас, когда надо было утешить нашего сына, он больше рассчитывал на мою нежность, чем на свою власть. После долгой паузы Анри-Клеман перевел дух и пробормотал:
— Это Тушар! Я на уроке сел с ним рядом и спросил, за что он дуется, почему ребята уже несколько дней сторонятся меня, — наверное, из-за папы, что он его так плохо встретил? Тогда он взял лист бумаги, намалевал на нем гильотину, а внизу написал по латыни: «Tuus pater camifex».
— Что это значит? — насилу выговорила я.
— Это значит: твой отец палач, — произнес он, с мучительным усилием чеканя каждое слово.
Мой разум помутился, и я, совсем убитая, не находила ответа.
— Я сразу все понял, мама! — закричал Анри-Клеман. — И почему у нашей семьи совсем нет друзей, и что встречные на улице посматривают на меня с испугом, и зачем вы меня наградили красивой фамилией Лонгваль, когда отдавали в школу…
Не имея сил далее упорствовать в милосердной, но нелепой лжи, я склонила голову и вздохнула: