Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эссен любовался работой Ганны, медленно затягиваясь длинной дамской сигаретой. Эти сигареты ему подарили в секретариате Поля – люди обергруппенфюрера в последнее время часто летали в Болгарию, а там отменный табак – сухой, ароматный.
– Вы чувствуете линию еще до того, как берете карандаш? – спросил он, воспользовавшись паузой в работе женщины.
– Не знаю, – ответила Ганна, обернувшись.
Эссен понял ее, заметив, как женщина смотрела на сигарету. Он протянул ей пачку:
– Оставьте себе.
– Благодарю.
– У нас сейчас трудно со снабжением. С табаком дело особенно плохо. Я постараюсь выхлопотать для вас карточки на табак. Только не курите при моих сотрудниках, – он вздохнул, – у нас не любят курящих женщин. Считают, что именно в них заключен порок.
– Я буду курить дома.
– Дома, – задумчиво повторил Эссен, – мы что-нибудь придумаем с вашим домом. Пройдет месяц-другой, и я, пожалуй, помогу вам с комнатой в черте города. Только не торопите меня.
– Вы очень добры… Ответа из Парижа еще нет?
– Я бы сразу поставил вас в известность.
– Как долго может идти ответ? Вероятно, есть еще какие-нибудь возможности помочь мне…
– Я, пожалуй, снесусь с комендатурой в Варшаве. Напишите мне адрес ваших детей… Только один вопрос…
– Пожалуйста.
– Муж… Вы замужем?
– Формально – да.
– Ваш муж не был коммунистом или социал-демократом – левым, одним словом?
Ганна улыбнулась:
– Он настоящий, истовый католик.
– Истовый – это тоже плохо. Но, во всяком случае, с левыми он не был связан: для вас это лучше, для меня – хуже.
– Почему?
– Будь он левым, ответ пришел бы немедленно, они все на учете. Ну ничего, это выход – я снесусь с Варшавой, не дожидаясь ответа из Парижа. Продолжайте работать, как работали, – мне будет легче добиваться для вас всяческих льгот.
…Двадцатого июня Эссен разбудил Ганну – он приехал за ней в три часа утра.
– Что с вами? – спросил он. – Не тряситесь так, пожалуйста. Мы вылетаем в Краков, я решил взять вас вместе с нашей группой.
– Сейчас, я сейчас, – не в силах удержать дрожь, повторяла Ганна, не понимая, видно, что стоит перед ним раздетая, – я сейчас, одну только минуту подождите меня, я сейчас…
Эссен не имел права брать Ганну. Он понимал, что стоило официально запросить Поля, и тот наверняка отказал бы: славянку в прифронтовую зону!
Но он помнил о просьбе этой талантливой женщины и решил, что поскольку путь их будет лежать через Краков, а на обратном пути, вероятно, через Варшаву, то почему бы не сделать ей добро? Работает она великолепно, и хотя Поль не поддержал его идею о качественно новом оформлении трудовых лагерей для славян, которые будут содержаться там как сельскохозяйственные и заводские рабочие, он все же решил эту свою убежденность опробовать на Ганне – в конце концов ему предстоит работать с ней, а не обергруппенфюреру. Пожалуй, что из всех его сотрудников она быстрее остальных поймет на месте, что надо проектировать, схватит все основные узлы, а он будет заниматься лишь общими проблемами, проецируя тот лагерь, который был наспех создан возле Кракова, на все будущие лагеря, прежде всего для военнопленных, как сказал Поль.
Ганна вышла через пять минут – лицо ее было бледным до синевы.
– А где же сумка? – мягко улыбнулся Эссен – Мы летим на пять дней. Надо взять мыло, полотенце, белье.
– Хорошо, сейчас, хорошо, я сейчас…
Эссен закурил, подумав о том, что до сих пор не выполнил своего обещания – он говорил Ганне, что достанет ей карточки на сигареты.
«На фронте можно будет запастись табаком, – подумал он. – Война развращает трофеями, но это так прекрасно – суровые и щедрые трофеи войны. Мужчина и в обычной жизни – завоеватель, он всегда стремится вперед. Физиологически, кстати, тоже. Победив женщину, которая стала женой, он считает ее поверженной державой и стремится к дальнейшим завоеваниям. А женщина подобна начальнику тыла: она тщится закрепить полученное».
Эссену понравилась эта мысль, и вообще он сам себе сейчас нравился, он видел себя со стороны: пятидесятилетний человек, в модном костюме, который смеет брать с собой инокровку, отправляясь на границу, чтобы посмотреть лагеря, которые ему предстоит строить для других инокровцев. Обостренная, внезапная радость охватила его от сознания своей уверенной силы, оттого, что он властен поступать так, как ему хочется.
Ганна вышла, накинув на плечи толстую вязаную кофту. В руках у нее был маленький баул.
– Вы поразительны, – заметил Эссен, – я пока не встречал ни одной женщины, которая умела бы так быстро собраться.
Он взял из ее ледяных пальцев баул и пропустил вперед, уважительно распахнув перед ней скрипучую, со щелями дверь барака.
В дребезжащем холодком военном самолете Эссен сказал ей, что на обратном пути они остановятся в Кракове и Варшаве – он поможет ей найти родных.
– Вам это было очень трудно, – утвердительно сказала Ганна. – Судя по всему, было очень трудно добиться такого разрешения.
– Я не добивался, – ответил Эссен – Я просто хочу вам помочь. Так что голову нам будут снимать обоим.
Диц заехал за Штирлицем в гостиницу около семи часов вечера. Небо было высокое, знойное, бесцветное. Над площадью Старого Рынка взвивались голуби; быстрые крылья их трещали, как деревянные. Высоко над крышами гомонливо, радостно и свободно метались стремительные, словно тире, ласточки.
– «Нахтигаль» начал движение из Жешува к Сану. Думаю, нам стоит послушать выступление Бандеры – он должен напутствовать своих легионеров.
– Вы все-таки пробились к нему через абвер? – спросил Штирлиц.
– Это оказалось не слишком уж трудным делом.
– Смотря для кого. Фохт сказал мне, что вы растете не по дням, а по часам.
– Кто дал ему право выносить такого рода суждения?
– Не понял? – сыграл Штирлиц. – Почему так резко?
– Он не знает нашей работы, всего ее объема. Мы, в конце концов, лишь сотрудничаем с ним, временно сотрудничаем.
– Он руководитель группы. Номинальный… Во всяком случае, – добавил Штирлиц и сразу же поймал себя на том, что подражает Магде. Она проговаривала фразу быстро и точно, а потом – в этом выявлялось ее женственное начало – добавляла что-то, смягчающее резкость формулировки. Это было похоже на то, как мать, отругав дитя, сразу же привлекает его к себе и начинает молча гладить по голове. Теплой ладонью.
«Это снова от нее, – понял Штирлиц. – Говорят, дурное заразительно. Неверно. Добро куда более заразительно, чем дурное. Если, конечно, добро при этом не выступает в одеянии святоши. Добро обязано уметь лихо ездить на мотоцикле, плясать фокстрот и пить вино. Эти внешние атрибуты привычного зла истинному добру не мешают…»