Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мансарде, наконец, мы нашли сундук. В нем были маски, дешевые пестрые костюмы, оставшиеся после какого-то праздника, несколько пачек свечей. Самой лучшей находкой, однако, нам показалась койка с матрацем. Мы продолжали шарить дальше и нашли в кухне немного хлеба, пару коробок сардин, связку чесноку, стакан с остатками меда, а в подвале – несколько фунтов картофеля, бутылки две вина, поленницу дров. Поистине, это была страна фей!
Почти везде в доме были камины. Мы завесили несколькими костюмами окна в комнате, которая, по-видимому, служила спальней. Я вышел и обнаружил возле дома огородные грядки и фруктовый сад.
На деревьях еще висели груши и яблоки. Я собрал их и принес с собой.
Когда стемнело настолько, что нельзя было заметить дыма, я развел в камине огонь, и мы занялись едой. Все казалось призрачным и заколдованным. Отсветы огня плясали на чудесных лепных украшениях, а наши тени дрожали на стенах, подобно духам из какого-то другого, счастливого мира.
Стало темно, и Элен сняла свое платье, чтобы подсушить у огня. Она достала и надела вечерний наряд из Парижа.
Я открыл бутылку вина. Стаканов у нас не было, и мы пили прямо из горлышка. Позже Элен еще раз переоделась. Она натянула на себя домино и полумаску, извлеченные из сундука, и побежала так через темные переходы замка, смеясь и крича, то сверху, то снизу. Ее голос раздавался отовсюду, я больше не видел ее, я только слышал ее шаги. Потом она вдруг возникла позади из темноты, и я почувствовал ее дыхание у себя на затылке.
– Я думал, что потерял тебя, – сказал я и обнял ее.
– Ты никогда не потеряешь меня, – прошептала она из-под узкой маски, – и знаешь ли почему? Потому что ты никогда не хочешь удержать меня, как крестьянин свою мотыгу. Для человека света это слишком скучно.
– Уж я-то во всяком случае не человек света, – сказал я ошарашенный.
Мы стояли на повороте лестницы. Из спальни сквозь притворенную дверь падала полоса света от камина, выхватывая из мрака бронзовый орнамент перил, плечи Елены и ее рот.
– Ты не знаешь, кто ты, – прошептала она и посмотрела на меня сквозь разрезы маски блестящими глазами, которые, как у змеи, не выражали ничего, но лишь блестела неподвижно.
– Если бы ты только знал, как безотрадны все эти донжуаны! Как поношенные платья. А ты – ты мое сердце.
Может быть, виною тому были костюмы, что мы так беспечно произносили слова. Как и она, я тоже переоделся в домино – немного против своей воли. Но моя одежда тоже была мокрая после дождливого дня и сохла у камина. Необычные платья в призрачном окружении минувшей жеманной эпохи преобразили нас и делали возможными в наших устах иные, обычно неведомые слова. Верность и неверность потеряли вдруг свою тяжесть и односторонность; одно могло стать другим, существовало не просто то или другое – возникли тысячи оттенков и переходов, а слова утратили прежнее значение.
– Мы мертвые, – шептала Элен. – Оба. Ты мертвый с мертвым паспортом, а я сегодня умерла в больнице. Посмотри на наши платья! Мы, словно золотистые, пестрые летучие мыши, кружимся в отошедшем столетии. Его называли веком великолепия, и он таким и был с его менуэтами, с его грацией и небом в завитушках рококо. Правда, в конце его выросла гильотина
– как она всегда вырастает после праздника – в сером рассвете, сверкающая и неумолимая. Где нас встретит наша, любимый?
– Оставь, Элен, – сказал я.
– Ее не будет нигде, – прошептала она. Зачем мертвым гильотина? Она больше не может рассечь нас. Нельзя рассечь свет и тень. Но разве не хотели разорвать наши руки – снова и снова? Сжимай же меня крепче в этом колдовском очаровании, в этой золотистой тьме, и, может быть, что-нибудь останется из этого, – то, что озарит потом горький час расставания и смерти.
– Не говори так, Элен, – сказал я. Мне было жутко.
– Вспоминай меня всегда такой, как сейчас, – шептала она, не слушая, – кто знает, что еще станет с нами…
– Мы уедем в Америку, и война когда-нибудь окончится, – сказал я.
– Я не жалуюсь, – говорила она, приблизив ко мне свое лицо. – Разве можно жаловаться? Ну что было бы из нас? Скучная, посредственная пара, которая вела бы в Оснабрюке скучное, посредственное существование с посредственными чувствами и ежегодными поездками во время отпуска…
Я засмеялся:
– Можно взглянуть на это и так.
Она была очень оживленной в этот вечер и превратила его в праздник. Со свечой в руках, в золотых туфельках, – которые она купила в Париже и сохранила, несмотря ни на что, – она побежала в погреб и принесла еще бутылку вина. Я стоял на лестнице и смотрел сверху, как она поднимается сквозь мрак, обратив ко мне освещенное лицо, окруженное тьмой. Я был счастлив, если называть счастьем зеркало, в котором отражается любимое лицо – чистое и прекрасное.
Огонь медленно угас. Она уснула, укрытая пестрыми костюмами. То была странная ночь. Позже я услышал гудение самолетов, от которого тихо дребезжали зеркала в рамах рококо.
Четыре дня мы были одни. Потом мне пришлось отправиться в ближайшую деревню за покупками. Там я услышал, будто из Бордо должны отплыть два корабля.
– Разве немцы еще не там? – спросил я.
– Они там, и они еще не там, – ответили мне. – Все дело в том, кто вы.
Я обсудил это известие с Элен. Она, к моему удивлению, отнеслась к нему довольно равнодушно.
– Корабли, Элен! – восклицал я возбужденно. – Прочь отсюда! В Америку. В Лиссабон. Куда угодно. Оттуда можно плыть дальше.
– Почему нам не остаться здесь? – возразила она. – В саду есть фрукты и овощи. Я смогу из них что-нибудь готовить, пока есть дрова. Хлеб мы купим в деревне. У нас еще есть деньги?
– Кое-что есть. У меня есть еще один рисунок. Я могу его продать в Бордо, чтобы иметь деньги на проезд.
– Кто теперь покупает рисунки?
– Люди, которые хотят сохранить свои деньги.
Она засмеялась.
– Ну так продай его, и останемся здесь. Я так хочу.
Она влюбилась в дом. С одной стороны там лежал парк, а дальше – огород и фруктовый сад. Там был даже пруд и солнечные часы. Елена любила дом, и дом, кажется, любил ее. Это была оправа, которая очень шла ей, и мы в первый раз были не в гостинице или бараке. Жизнь в маскарадных костюмах и атмосфера лукавого прошлого таили в себе колдовское очарование, рождали надежду – иногда почти уверенность – в жизнь после смерти, словно первая сценическая проба для этого была уже нами пережита. Я тоже был бы не прочь пожить так несколько сотен лет.
И все-таки я продолжал думать о кораблях в Бордо. Мне казалось невероятным, что они могут выйти в море, если город уже частично занят. Но тогда война вступила уже в сумеречную стадию. Франция получила перемирие, но не мир. Была так называемая оккупационная зона и свободная зона, но не было власти, способной защитить эти соглашения. Зато были немецкая армия и гестапо, и они не всегда работали рука об руку.