litbaza книги онлайнРазная литератураМост желания. Утраченное искусство идишского рассказа - Дэвид Г. Роскис

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 45 46 47 48 49 50 51 52 53 ... 150
Перейти на страницу:
вернувшись домой и проведя настоящий седер, они убеждаются, что гость, который к тому вре­мени уже исчез, был сам Илия-пророк.

Как странно, что человек глубочайшей веры, который, казалось бы, всегда должен быть готов к чудесам, не распознает чуда, столкнувшись с ним лицом к лицу. Как комично, что он боится оставить жену наедине с Илией-пророком. В тра­диционной сказке тот, кто сомневается в появ­лении Илии на седере, немедленно подвергается наказанию82. Но Хаим-Йона в этот критический момент получает награду, несмотря на свои со­мнения. Рожденный, как становится ясно из за­вязки, в век скептицизма, Хаим-Йона не может стать полностью человеком, пока не преодолеет критический момент сомнения. Возможно, Хаим- Йона награжден из-за своих сомнений.

Подчиняясь всем формальным условиям (о чу­десной награде и прочем), Перец придумал рас­сказ об Илие заново. Заручившись милостью сверхъестественных сил, он возродил историю о вере для поколения читателей, потерявших веру. Использовав в качестве ключевого момента эле­мент сомнения, он исказил идишскую народную сказку во имя светского гуманизма. Более того, он привлек Илию в двусмысленной роли фокус­ника, с цилиндром и еврейским носом, с гладко- выбритым и изможденным голодом лицом, и тем самым создал идеального дублера для себя. Он был не кишеф-махер, другое идишское слово со значением «волшебник», а именно кунцн-махер, фокусник, мастер фокусов и одновременно ис­кусства (кунст)83. Индеек, которых он доставал из сапога, нельзя было съесть. Но создание вол­шебной сказки для современного человека в лю­бом случае так же хорошо, как любое волшебство в век освобождения.

Перец овладел искусством рассказа только после того, как обратился к самому себе. Он на­чал писать праздничные истории с оптимистиче­ским, хотя и светским настроем лишь после того, как воспользовался этой формой, чтобы осознать границы собственных метаний. Он написал ис­поведь сказочника, названную просто «Сказки» (1903), и опубликовал ее сначала в пасхальном приложении к ивритоязычной газете Га-цофе, а потом на идише84. В ней говорится о голодном ев­рейском писателе в Варшаве, который пытается с помощью сказок соблазнить портниху-польку.

На самом деле оба они «скорбящие души», «обойденные счастьем» и стремящиеся к нему, которые «хотят хотя бы на секунду обмануть себя»: она счастливым концом, который волшеб­ным образом унесет ее печаль; а он — поцелу­ем, полученным в конце сказки. К вечеру он дол­жен сочинить новую. Какую-то часть сказки он придумывает сразу — это будет сказка о царев­не: «Где-то на горе спит она. Колдунья или вол­шебник разбудил ее». Какие-то повороты долж­ны быть банальными: «банальное надо всегда по­местить в середине сказа» — царевич проголода­ется по пути на гору, где он должен освободить царевну, а преследователей царевича соблазнят обычные сладости, какие любят дети. Но под вы­думанным сюжетом и случайными деталями по­вседневной жизни скрывается печальный авто­портрет интеллектуала, который ищет царевну, но вместо этого вынужден жениться на уродли­вой крестьянке.

Задумчивость молодого человека прерывает­ся, когда он находит еще одну причину своему недомоганию — сегодня пасхальный седер. Этим объясняется суета на улицах с самого утра и, мо­жет быть, даже то, что вода в Висле течет сегодня как-то не так. Внезапно его опьяняют воспоми­нания о последнем приезде домой на седер, ког­да он не захотел «исполнить весь обряд» и из-за этого окончательно порвал с набожным отцом. Вернувшись в пустую квартиру, художник погру­жается в унылые размышления о том, что, «по крайней мере, у него не осталось ни крошки за­претного квасного». Во всем остальном у него нет ничего общего с соседями по лестничной клетке, которые сейчас садятся за пасхальный стол и чье физическое уродство вызывает у него отвраще­ние. Красота — его религия, и, несмотря на рва­ные ботинки и смуглое лицо, в глазах у него го­рит нечто, что женщины находят неотразимым. Но сейчас, на исходе пятого года, проведенного вдали от дома, когда он ждет польскую шиксу85, еврейская вина становится совсем невыносимой.

Кровавые картины возникают в его расстро­енной душе, и он припоминает пасхальную ле­генду о кровавом навете — о том, что евреи по­жирают куски трупа христианина, лежащего под пасхальным столом. «Это не для меня, — дума­ет он. — Для этого требуется лучшее перо, чем у меня». Он вспоминает другой, более гуманный сюжет, почерпнутый из репертуара хасидских историй, когда Бааль-Шем-Тов воскресил покой­ника, лежащего под столом, и даже устроил для него еврейские похороны.

Тихий стук в дверь.

—  Войдите!

—  Сказка есть?

—  Есть! И не одна.

Мы никогда не узнаем (по крайней мере, из идиш- ской версии рассказа), какую историю расскажет герой: сказку, которую он сочинил по дороге, или жестокое родовое «Пасхальное сказание», которое возникло у него в голове в момент пробуждения еврейской вины. (В ивритской версии сказочная царевна отступила в тень перед седером. Польской портнихе остался выбор между одной историей кровавого навета или другой.) Изящная двусмыс­ленность финала идишской версии усугубляется тем, что Перец одновременно писал неохасидские сказки вроде той, которую он вставил сюда, и он использовал такой же финал и там, и в рассказе вообще, показав, что невозможно написать насто­ящее пасхальное сказание.

Еврейский писатель как мошенник-виртуоз: раздирающие его сомнения и предательства вы­дают его игру. В самый разгар работы по переска­зу и переделке еврейских легенд и сказок Перец, несомненно, остановился и спросил себя: «Кого я пытаюсь одурачить? Я не верю в этот мифи­ческий мир. Какое право я имею вторгаться в него?» Но эти рассказы, поддельные и фальши­вые, связывали его с народом. А поскольку народ требовал не искусства, а развлечения или еврей­ской пропаганды, автор готов был исполнить это требование. У него была история, предназначен­ная именно для читателей, которые жаждут сбе­жать на какую-нибудь волшебную гору, именно для молодых сионистов, ищущих нового прошло­го, именно для говорящих на идише рабочих, ко­торые предпочитают читать о чужих седерах, чем перечитывать Пасхальную агаду на собственном.

К 1906 г. Перец устал от сказок. Со свойствен­ной ему безграничной энергией он уже делал первые шаги в нарождающемся художествен­ном театре на идише, для которого он писал ре­алистические пьесы о судьбе падших женщин и фантастические — о грехе, воздаянии и смерти86. Недавние визиты Ан-ского, который только что вернулся из фольклорной экспедиции и привез новые сказки, раздули огонь из тлевших углей87. В качестве конферансье Перец сам выходил на сцену между представлениями своих одноакт­ных пьес и читал рассказ «Меж двух скал», став­ший классическим88.

Перец довел утраченное искусство рассказа на идише до совершенства, чтобы искупить грех своей комической музы. Сказки не были ни кон­цом его идишкайт, ни всей сущностью его дея­тельности. Они были необходимым мостом между «распавшимся мозгом и разбитым

1 ... 45 46 47 48 49 50 51 52 53 ... 150
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?