Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Хотя конспирологические теории в «Мифе о красоте» решительно отвергаются, повествовательная структура, вокруг которой они чаще всего выстраиваются, здесь повторяется — даже в тех самых отрывках, где звучит отказ от нее. Использование Энн Джонс высказывания Гаррисона говорит о том, что конспирологические теории традиционно допускают возможность возложения вины за то, что в противном случае показалось бы набором не связанных между собой и запутанных событий, точек зрения и практик. Теории заговора выдают тягу к личному прочтению истории, к поиску скрытой причины, стоящей за каждым событием, и стоящего за каждой причиной злобного заговорщика, который умышленно подстраивает все эти события.
Короче говоря, в конспирологических теориях чувствуется стремление к обозначению безликой «проблемы». Вулф начинает с указания на то, что вред наносит идея репрессивной красоты, а не любая конкретная индустрия, попавшая в список виновных. Но то, что считать этой «идеей», как раз и становится проблемой в книге Вулф. Вслед за Генриком Ибсеном автор порой называет эту идею «необходимой ложью», рассказанной обществом самому себе. Основываясь на работе психолога Даниэля Гоулмана, Вулф рассуждает о «необходимых вымыслах» и «социальных фантазиях, замаскированных под естественные представления».
В названии книги Вулф (вариация на тему заголовка известной работы Бетти Фридан) это явление представлено как миф о красоте. А в наименее точной формулировке из всех, когда Вулф утверждает, что возвращение красоты не обязательно связано с неким заговором, она уточняет, добавляя, что это «просто атмосфера».
Однако, удалив все следы присутствия злобных заговорщиков в этих осторожных иносказаниях о том, что можно было бы назвать патриархатом, идеологией или господством (не будь эта книга рассчитана на широкий американский рынок), после этого Вулф описывает, как «материализуется итоговая галлюцинация».
В тот самый момент, когда Вулф настаивает на материализации, реальные заговорщики уступают место метафорическим, поскольку текст оказывается перенасыщен олицетворениями. «Уже не просто идея, — продолжает Вулф, — она становится трехмерной, заключая в себе то, как женщины живут, и то, как они не живут». Вновь употребляются активные формы глагола, вызывающие в воображении фантом метазаговора, идеологии с призрачным человеческим лицом, ведь мы слышим, как «оно [возвращение красоты] стало еще сильнее, чтобы перехватить функцию социального насилия, которую уже не могут удержать мифы о материнстве, семейной жизни, целомудрии и покорности».
Тоном сенатора Маккарти, бившего тревогу по поводу своей версии коммунистической угрозы, проникающей в Америку, Вулф рассуждает о том, как «именно сейчас уничтожается психологически и тайно все то хорошее, что феминизм дал женщинам материально и открыто». Но как раз в конце предисловия это риторическое возвращение к непризнаваемому тропу олицетворения опрокидывается в результате акта, взывающего к тому, что можно называть лишь метаметазаговором.
Возвращаясь к пассивной глагольной форме, которая сейчас кажется зловеще анонимной, Вулф объясняет, как «после успехов, достигнутых второй волной женского движения, миф о красоте усовершенствовали с тем, чтобы уничтожить власть на всех уровнях личной жизни женщин». Но кто это сделал? Стоило нам уяснить (чтобы воспользоваться этим так же, как Вулф воспользовалась выражением Фридан «тайна женственности»), что Миф о красоте — это какой-то монстр вроде Франкенштейна, придуманная мешанина культурных позиций и образов, гротескных и в то же время очаровательных, как сразу после этого мы должны выслеживать уже самого призрачного ученого, злобно продвигающего свои заговорщические планы, хитро манипулируя бедным немым чудовищем — Мифом о красоте.
В этом смысле кажется, что каждый отказ от конспирологического подхода к анализу лишь порождает еще более параноидальную формулировку, поскольку каждое абстрактное представление о действии превращается в элемент хитроумного плана каких-то призрачных агентов.
* * *
Причина, по которой Миф о красоте неподдельно тревожится о форме в целом и об образе заговора в частности, несомненно, объясняется и тем, что Вулф сознательно переписывала «Тайну женственности» в ту пору, когда отдельные комментаторы начали торжествующе заявлять о приходе «постфеминизма». Учитывая, что феминистки тридцать лет воевали с проблемой именования, которая красной нитью проходит через книги Фридан и Вулф, не удивительно, что последней приходится проявлять удвоенную осторожность, соглашаясь с образом, который к началу 1990-х годов обзавелся долгой и запутанной историей.
Кроме того, нежелание Вулф считать свой подход конспирологической теорией необходимо рассматривать в контексте возникшего после «холодной войны» скептического отношения к явно устаревшей политической риторике на фоне краха коммунизма в Восточной Европе в конце 1980-х годов. Похожая ситуация была и у Фридан: она недооценила конспирологические теории в условиях негативного интеллектуального отношения к политической демонологии, сформировавшегося после маккартизма. Более того, между эпохой Эйзенхауэра, которую описывает Фридан (на путь разоблачений она впервые вступила «одним апрельским утром 1959 года»), и президентствами Рейгана/Буша, на фоне которых разворачивается анализ в работе Вулф, несомненно, прослеживаются заметные параллели, и не последнюю роль здесь играет то, как отдельные президенты институционально узаконивали параноидальную риторику национальной безопасности.
И все же эти аргументы не полностью объясняют упорство Вулф, настаивающей на том, что, несмотря на внешнюю схожесть, ее концепция — это не теория заговора. Нужно непременно принять во внимание, что Вулф неявно признает, что конспирологичность теории свидетельствуют о ненаучности подхода. И в своей второй книге «Клин клином» она заявляет, что «пришла пора сказать: пошел ты, у меня будут сноски, а еще и грудь», и похоже, ее одинаково беспокоит и то, что ее не воспримет всерьез «научный» феминизм, и то, что она бросает вызов антифеминистской реакции. Хотя то, что хочет сказать Вулф, вполне понятно: в 1990-х годах женщина с мыслями в голове не должна вызывать удивления: судя по всему, ей с равной силой хочется подчеркнуть наличие сносок в ее книге и в то же время тот факт, что она гламурная феминистка 1990-х.
Похоже, в глубине души Вулф сознает, что язык заговора обычно связывают с чокнутыми теоретиками и любителями распутывать убийства. Вдобавок она должна понимать, что сам ярлык «теория заговора» часто используется в качестве обвинения в исследовательском непрофессионализме и неискушенности. И здесь мы должны вспомнить, что, как и Фридан, свои самые горячие обвинения Вулф обрушивает на индустрию культуры; действительно, они обе создают то, что равносильно заговору, организованному рекламой и массмедиа. Так что порой отнекивание Вулф от конспирологии, в котором сквозит беспокойство, вызвано — рискнем сказать — параноидальным страхом заразиться этим распространенным и ненаучным образом мышления.
Ситуация усложняется еще и тем, что феминистки из академической среды заявили о своей оппозиции конспирологическому теоретизированию популярных феминисток, к которым относится и Вулф. Испытав влияние посггуманистических исследований в духе Фуко на тему социального господства, недавно возникшие