Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Употребление собирательного местоимения в феминистской литературе отвечает вполне понятному желанию утвердить солидарность, сплотить женщин вместе, чтобы противостоять патриархату. Но в то же время настойчивое употребление местоимения «мы» приводит к скрытой поляризации, разделяя женщин на тех, кто поддается заговору и кому промывают мозги, и rex, кто остается сильным и мудрым субъектом, способным увидеть этот заговор, осудить его и даже преодолеть.
Так, Фридан рассуждает об идеологической обработке американок главным образом в третьем лице множественного числа, в связи с чем возникает ощущение (которое она открыто признает), что когда-то ей заморочили голову тайной женственности, но теперь она избавилась от этой обработки.
Впрочем, изредка она все-таки употребляет первое лицо множественного числа. Например: «В то время в Америке было много проблем, превративших нас в легкую добычу тайны: эти проблемы были настолько непреодолимы, что мы перестали мыслить критически». Кратковременное отнесение самой себя к одураченному большинству нелегко увязать с раскручиваемым образом героического детектива-одиночки, которому удалось раскрыть тайный заговор.
Ко времени появления «Мифа о красоте» проблема собирательного местоимения стала ощущаться везде. С каждым предложением текст Вулф все больше обозначает основную, но прошворечивую границу между теми, кто обманут, и теми, кто в курсе дела. Чаще всего в начале предложения она приводит какой-нибудь факт или образ, свидетельствующий об угнетении женщин и выраженный дополнением в третьем лице множественного числа, лишь затем, чтобы во второй части произвести отождествление с этим угнетением при помощи собирательного местоимения.
Порой это мучительно сбивает с толку, особенно в главе об анорексии, когда Вулф выясняет, что она страдала от нарушений питания в подростковом возрасте: среди «них» действительно могла оказаться и «я». Но во многих других местах сдвиг местоимений посреди предложения ставит Вулф в нелегкое положение как внутри, так и снаружи заговора по промыванию мозгов: «Если те женщины, которые всей душой хотят спастись, могут поверить в то, что они подвергаются религиозному внушению, в ходе которого используются проверенные методы промывания мозгов, то мы можем начать относиться к себе с состраданием, а не с ненавистью; мы можем увидеть, где и как изменили наш разум».
Впрочем, как отмечает Таня Модлески, стремление позиционировать себя четко «за рамками» идеологии обманчиво. «Сегодня, — пишет Модлески, — мы рискуем забыть тот важный факт, что, как и все остальные люди, даже культуролог порой может стать „жертвой культурного обмана“ что в конце концов является лишь неприятным способом сказать, что мы существуем внутри идеологии, что все мы до самой глубины души жертвы политического и культурного господства (хотя мы никогда не бываем только лишь жертвами)». Таким образом, натянутость, скрытая в самом синтаксисе Вулф, указывает на ее противоречивое позиционирование и как жертвы обмана, и как знающей обо всем, как жертвы и в то же время как победительницы заговора, чей призрак нависает над текстом.
* * *
В том смысле, в каком «Миф о красоте» почти неизбежно создает собственную категорию культурно одураченных, точно так же трудно не посчитать американских феминисток вроде Вулф и ее широкую аудиторию (что беспокоит еще больше) жертвами обмана своего времени, бездумно разглагольствующими на языке эпохи, жертвами образа мышления, который «мы» видим насквозь. Мало того, что современный популярный феминизм легко отбросить как творение тех, кто глубоко увяз в различных «идеологиях», которые лично на «нас» не действуют (включая, разумеется, «идеологию» популярности), существует и другое, не менее распространенное убеждение в том, что примитивные идеи, характерные для феминизма в прошлом, удалось преодолеть.
Перечитывая отдельные, сегодня кажущиеся стыдливыми сборники теоретических статей феминисток 1970-х годов, Джейн Гэллоп обращает внимание на склонность отбрасывать работы прошлых лет как неловкие ошибки, как плоды творчества женщин, которых в конце концов назвали «жертвами культурного обмана».
Гэллоп описывает, как иногда на ее занятиях спор прекращался, не начавшись, из-за понимающих гримас, когда ее «аудитория считала, что [она] рассказывала об ошибке прошлого, глупой… точке зрения, которую мы спокойно преодолели благодаря постструктуралистской критике». В такие моменты Гэллоп обнаруживала у своей аудитории «понимание нашей истории как простого движения от примитивной к лучшей и более изощренной критике».
Заманчиво отказаться от опоры на конспирологию, заметную у ранних или менее «изощренных» феминисток, Фридан или Вулф, например, как безнадежно устаревшую и вызванную заблуждением. Но, как мы доказали в этой главе, благодаря языковой кругосветке вокруг идеи заговора, предпринятой в этих работах, схватываются некоторые сложности с обозначением тех, кого следует винить в том, почему все идет именно так, как идет.
Послесловие
Основная часть этой книги была написана до наступления нового тысячелетия. Если какое-то событие и было призвано взбудоражить лихорадочное сознание американской паранойи, то это было наступление 2000 года. В предсказаниях конца света слились апокалиптический религиозный пыл и сценарии судного дня в стиле хайтек, предрекавшие сбой мировых компьютерных систем. Предсказывали, что Ошибка тысячелетия положит конец привычному для нас миру: наступит TEOTWAWKI, как возвещал акроним на языке Интернета.
Некоторые конспирологические слухи прочили, что перспектива окончательной аварии компьютеров могла позволить Федеральному агентству по управлению страной в кризисных ситуациях (FEMA) вводить военное положение, и казалось, оставался всего лишь шаг до учреждения всемирного правительства Нового Мирового Порядка.
В конце концов, разумеется, ничего особенного не случилось. Главной новостью нового тысячелетия оказалось то, что сообщать было не о чем. Эндрю Салливан в статье, опубликованной в цветном новогоднем приложении, признал, что 1999 год не был «выдающимся для паранойи», хотя со смертью Дэвида Белина (юриста, занимавшегося делом об убийстве Кеннеди) и Леонарда Левина (автора «Доклада с Железной горы») уходила прежняя эпоха американской культуры заговора.
Мы были, по его словам, «готовы к каким угодно проявлениям истерии: панике сервайвелисгов, религиозному бегству в поисках убежища, хаосу культов», но тем не менее «ни одно из них не стало явью».
Но тому, что паника вокруг ожидавшегося с наступлением 2000 года сбоя компьютерных систем не вызвала бури, не стоит удивляться. Еще в 1985 году Жан Бодрийяр заявил в своей обычной манере выражаться гиперболами, что 2000 год не наступит, потому что идея конца истории была иллюзией, которая уже взорвалась. Двухтысячный год наступил до своего прихода (как говорилось в английском переводе статьи Бодрийяра).
Принимая во внимание разбушевавшуюся шумиху вокруг конца света, изнурившую большинство свидетелей оного еще до того, как мы приблизились к этой дате, почти не вызывает удивления то, что искренние тревоги по поводу