Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уважение, с которым относился ко мне Франк, давало мне то, чего у меня не было в детстве, — радость. Ни для кого не секрет, что Тристаны были неласковы. Но в любом случае все это было уже давно. Иветта говорила, что у Мод лечились только недоумки из Шапель-Кадо. Северин отмалчивался, боясь противоречить жене. К счастью, у Тристанов были еще и другие дети. Шарль и Лилли не были от меня в восторге, и я их понимаю.
Сейчас я не стесняюсь того, что отличает меня от них, а поначалу скрывала эту разницу, чтобы Тристаны перестали преследовать меня в кафе-погребках, куда я пряталась с недоумками из Бурдона. Меня дрессировали, чтобы сделать истинной дочерью Тристанов, но стоило им отвернуться, как я мигом превращалась в дочку Мод. Знахарка внезапно проявлялась в наших разговорах, мы ругались, дело даже доходило до рукоприкладства. В конце концов я освободила их от своего присутствия. Время от времени мы миримся, но потом снова не общаемся годами.
Я ношу черное потому, что с самого рождения печальна, как маленькая вдова, даже нельзя представить, как я печальна: я не встречала ни одного столь же печального человека.
Я сохранила фотографию и паспорт Мод; паспорт старый и просроченный, а я не выбрасываю его, как будто собираюсь использовать где-нибудь за границей.
* * *
У Элки Теобальд репетировал свои судебные речи. Теобальд выигрывал все процессы. Между ним и Элкой существовало что-то нежное, душевное, что-то от прошлой жизни, от старой любви. Они обращались друг к другу «птенчик», как будто были мужем и женой, хотя давно уже стали просто друзьями. Они не говорили ни о прошлом, ни о будущем и больше уже никогда не ссорились.
После ужина Теобальд смотрел телевизор и работал. Иногда звонил Антуану. Подтекстом, навсегда скрепившим их дружбу, была Элка, и трудности, которые она, даже не догадываясь об этом, создавала. Однако цена, которую она за это заплатила, смущала их. Они никогда не говорили об этом.
Перед экраном телевизора Элка погружалась в мечты; в отличие от карьеры они не были разбиты. Телевизор давал возможность думать о другом. Вечерние программы по большей части были плохими, но Элка этого не замечала.
Я расхаживала по магазину Тристанов, восхищаясь саксонским фарфором или картиной Мориса Дени. Северина не радовали мои успехи в области недвижимости. Теперь, когда Франк вышвырнул меня, Северин заволновался. «Почему ты больше не говоришь о своем покровителе? Он что — избавился от тебя?»
Когда-то Франк предоставил мне неограниченный кредит, чтобы я могла представлять Франс-Иммо на театральных премьерах, коктейлях и прочих приемах, которые каждый день проходят в Париже. Он открыл мне счет у Жан-Луи Давида. На Вандомской площади Менеджер Года познакомил меня со своими друзьями-ювелирами, которые предоставляли мне в пользование бриллианты для торжественных вечеров. Я выбирала одежду от именитых кутюрье в присутствии Ольги, начальницы секретариата, которая оценивала мои наряды по степени пригодности к тому или иному мероприятию. «Избегайте Готье и Лакруа, — говорила эта старая светская львица, загасив «Голуаз» с фильтром, — в провинции это не пройдет».
Когда я стала директором по развитию долины Монсо, мне начали дарить подарки и делать подношения. Вначале меня удивляли такие любезности, и я возвращала пакеты с вежливой запиской. Но знаков уважения делалось все больше, и я стала их принимать.
Слово «коррупция» никогда не приходило мне в голову. Только сегодня она громко заявляет о себе. Я знаю: коррупция начинается незаметно, так, что мы этого не понимаем, она хитро прокрадывается и устраивается с удобством. Коррупция — вопрос совести. Когда нам больше не стыдно брать, мы коррумпированы. После многомесячного инкубационного периода проявляется зло. Дающие терпеливы, принимающие — всего лишь люди. Когда привыкаешь получать, то перестаешь удивляться и забываешь благодарить. Конечно же, некоторая неловкость остается, но времени на такую немыслимую роскошь, как самоанализ, не хватает. Время — всего лишь деньги.
А разве качество моей работы не заслуживало подношений? Я была и правой и левой рукой нашего президента. Я совмещала управление развитием и маркетингом на улице Миромесниль. Я создавала агентства недвижимости, определяла программы, заключала сделки и контролировала стройки. Мои шутки вызывали взрывы хохота. Высмеивание недостатков других позволяло мне сиять еще ярче. Не отдавая себе отчета, я стала властной и капризной — обычные черты преуспевающих руководителей. Меня опьяняла поддержка человека, которого даже равные возносили до небес.
* * *
По вечерам, после работы, Элка писала биографию Франка Мериньяка, и таким образом благодетель всегда был с ней. Легенда Мелкого Беса возбуждала всеобщее любопытство. А биографию писала не простая женщина, каких множество в сфере недвижимости. Она больше походила на мастера слова, чем на чемпиона по заключению сделок. Высокая, с короткими волосами и бледным лицом, в узких брюках для верховой езды и кожаной куртке, Элка походила на маленькую жорж-сандовскую девочку — «полное культурное исключение».
Тони, мануальный терапевт, занимающийся моей реабилитацией (на стороне ампутации распухшее плечо походит на окорок), был бы рад услышать, что теперь у меня есть цель — что-то, придающее смысл моей жизни. Однако я не скажу о дневнике ни Тони, ни самому «мистеру Вильжюифу», которому и обязана этим трудом. Это извращенные, убийственные заметки. Теннесси Уильямс сказал: «Творчество — это акт жестокости». Своим дневником я морально уничтожу бывшего отца, а это не пустяк.
Я никому не расскажу о своем плане. При мысли рассказать кому-нибудь о себе меня передергивает от отвращения. Рак — это внутренняя катастрофа. Невидимая бомба, засевшая в груди с попустительства жертвы. Я террорист-смертник, обвязанный взрывчаткой. Я камикадзе.
Больной раком организм — предатель, предавший сам себя. Как объяснить этот феномен исследователям из Вильжюифа? Рак — это гражданская война в теле.
* * *
В детстве Элка считала доблестью подавлять желание мочиться. Мочеиспускание недопустимо для дочери Мод! Она сжимала ноги, чтобы источник иссяк, и так терпела, гордясь тем, что подвиг с каждым разом длился еще дольше; ее идеалом было вообще не испускать жидкость. В конце концов струя брызгала на школьную форму, ручеек ее поражения стекал на белые носки.
Уже больная раком, Элка вспоминала эти тайные стирки. Когда дальнейшее полоскание становилось бессмысленным, писунья зарывала белье под кустами. Эти похороны стоили ей таких слез, будто она предавала земле частичку себя. Жизнь казалась вечной зимой. «Господи! Пусть обрушатся с небес славные милые вороны», — повторяла маленькая вдова. Когда Элка поведала эту не самую блистательную главу из своей истории д-ру Жаффе-Вильжюифу, он успокоил ее.
— Ваша серьезная патология — следствие разрушительного общения с матерью.
— Моя мать умерла.
— Тогда тем более.