Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надя спала. Ее мягкие, влажные волосы, от которых еще пахло московским одеколоном, щекотали мне лицо. К волосам налипли хвоинки. Над нами вздыхал лес. Тяжелые капли угрюмо и нудно барабанили по натянутой плащ-палатке. Опять заслезилось небо. Чей-то храп сливался с кваканьем лягушек.
Оно всюду, это кваканье, оно разлито в воздухе, и кажется, что это храпит уснувший лес.
Перед рассветом я вновь закандыбал на дежурство. Бледнело небо над лесом. Серое, плоское, набрякшее, оно походило на плащ-палатку, привязанную к верхушкам сосен. С каждой минутой темнота расступалась все больше и больше, обнаруживая взору спутанные, неподвижные заросли крушины, стволы берез и осин с мокрой корой, блестящей и черной, уныло свисавшие до самой земли серые ветви… В седом с прозеленью сумраке за ближними елями курилась в нерушимой тишине дремучая чащоба, медленно редели космы тумана.
«Лесов таинственная сень», – всплыла в памяти знакомая строка. Да, в лесу всегда чудится какая-то таинственность, а в партизанском лесу во сто крат гуще ее дымка, сильнее чувство неведомого.
Вдалеке вдруг залились лаем собаки. «Облава?» – испугался я. Может быть, фашисты засекли самолет, видели, как он кружил над лесом, может быть, заметили наши парашюты?.. Или деревня рядом? Деревенские собаки?.. Осторожно, на цыпочках, подошел я к товарищам и наклонился над командиром. «А вдруг опять рассердится, хлюпиком, паникером назовет?»
Робко притронулся я к плечу командира.
– Что? Что такое? – спросил простуженным голосом Самсонов, просыпаясь и сразу же хватаясь за автомат. – В чем дело? – спросил он уже спокойнее, узнав меня. – Собаки? Далеко? – Теперь он и сам услышал лай.
Наш шепот разбудил Кухарченко, и тот, протирая татуированным кулаком глаза, тоже прислушался.
– Лай не лай, – сказал, вставая и затягивая ремень с кобурой, Самсонов, – а идти нам уже пора.
Я растолкал спавших, и они поднялись один за другим, потягиваясь спросонья и разминая затекшие ноги.
– Эх вы, орлы! – сказал Кухарченко, обращаясь к группе. – Диверсантами еще зоветесь! Мокрые курицы! Вот бы на вас сейчас троечку фрицев напустить!
– Смертники мы, – с тяжким вздохом проговорила Алла.
– Но-но! – обрезал ее Самсонов. – Не распускать сопли, Буркова!
– Ой, ребята! – донесся из-за кустов голос Нади. – Сколько тут щавеля! Хотите я вам мировые щи сварю!
– Отставить щи! Никаких костров, пока не сориентируемся.
Защелкали затворы, появились шомполы, двухгорловые масленки, протирки и ершики, все новенькое, блестящее. Самсонов углубился в изучение километровки, тоже еще свежей, хрусткой. Он мрачно грыз ногти, тяжело вздыхал.
Приведя в порядок оружие, мы тронулись в путь. По-прежнему сильно припадая на правую ногу, я шел позади, время от времени оглядываясь и ожидая услышать грозный окрик: «Хальт!»
На первом привале Николай Барашков, наш следопыт, тревожным шепотом сказал командиру:
– Не нравится мне этот лес. Кроме прошлогодних, ни одного человеческого следа, ни одной свежей тропки. Но до дождей – дня три-четыре назад – тут были немцы, много немцев…
Вскоре где-то совсем рядом послышался стук колес и скрип телеги. Группа замерла. Я присел – кругом крапива, а шевельнуться нельзя. Командир хрипло шепнул что-то Кухарченко и Щелкунову, они бесшумно заскользили вперед и сразу же исчезли в подлеске.
– Стой!
И вновь все смолкло. В нескольких шагах от меня стоял, прислонившись плечом к стволу дуба, Самсонов. Раздался чей-то короткий и негромкий свист, но только после того, как он повторился, командир поднял в знак предосторожности руку и медленно, со взведенным автоматом, двинулся вперед.
На широкой, раскисшей от дождей дороге стояла телега. Кухарченко и Щелкунов держали на прицеле двух испуганных стариков, одного худого как жердь, чернобородого, другого – кряжистого, с пегой бороденкой. Самсонов опустил автомат и, откашлявшись, почему-то басом спросил:
– Кто такие?
– Пожалте документ, господа, – заспешил чернобородый в брезентовом дождевике с капюшоном. – Аусвайс в полной исправности. Мы кульшицкие, едем в Смолицу за солью…
Чернобородый оказался не таким уж старым – не старше сорока лет. Бойкие карие глаза перебегали с одного десантника на другого.
Стряхнув дождевые капли с планшетки, Самсонов расстегнул, раскрыл ее и стал изучать двухкилометровку под целлулоидом. Найдя на карте Кульшичи, он облегченно вздохнул, пометил название села обгрызенным ногтем и продолжал допрос:
– Немцы в ваших Кульшичах стоят?
– Нет-нет да и заедут в нашу веску, – ответил бородатый белорус с бойкими глазами.
– Партизаны есть?
– Не слыхивали что-то, – заметно вздрогнув, проговорил бородач, хитро сощурившись. – Але ж вы якие люди будете?
– Не будь вельми цикавным, а то рано посивеешь! – ввернул Самсонов заученную перед вылетом белорусскую поговорку. – Лес-то большой?
– Лес добрый, – сказал бородач.
Но этот лес показался нам не таким уж «добрым», когда мы узнали, что он тянется в ширину лишь на четыре километра, а в длину насчитывает всего около восьми километров. Впрочем, я в жизни не бывал и в таком лесу, мне, хромоногому, он казался бескрайней пущей.
По правде сказать, партизанский лес представлялся мне в Москве сказочной дубравой, погруженной в таинственный сумрак и седой туман. Где чащи и чащобы?! Где непроходимые болота? Этот лес весь изрезан просеками, весь исплешивлен вырубками.
Бородач отвечал связно и толково. Как и наши белорусы – Кухарченко и Барашков, – он «цокал», «дзякал» твердо произносил белорусское «р»… Да, Хачинский лес – так назвал его бородач – изрезан дорогами, просеками и стежками, но крестьяне боятся мин, оставшихся в нем после фронта, и пользуются только Хачинским шляхом, что разрезает лес надвое, соединяя прилесные вески Хачинку и Добужу. Да и немцы строго-настрого запретили крестьянам в лес ходить. До Могилева? Не более тридцати километров, столько же примерно до райцентра Быхова, на берегу Днепра. Лес лежит на границе двух районов – Быховского и Пропойского. Границей служит река Ухлясть. Где немцы поблизости? В райцентрах, конечно, в весках на шоссе. Сколько их? Разно. Да кто же их считал! Пропойск и Быхов ими битком набиты…
– Дякую, дядя! – поблагодарил его, хлопнув по плечу, Самсонов. – Ну, как вам под немцем-то в «Остланде» живется?
– Терпим да крест несем, – пробормотал неожиданно чернобородый, и глаза его снова с надеждой и сомнением забегали по нашему защитного цвета обмундированию, по пилоткам и подшлемникам, кавалерийским венгеркам и красноармейским хлопчатобумажным шароварам, кирзовым сапогам и полуавтоматам и остановились на трехлинейке в руках Терентьева.