Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я так… – кротко отвечал замученный семейной неволей. – Любуюсь…
– Да меня лечить надо, а не любоваться мной. Я понимаю, разбираться в людях – не твоя профессия, но всё-таки ты хоть что-то мог бы замечать.
– Я и замечаю. Я думаю, что ты несчастлива.
– Я и не должна быть счастлива. Как может быть счастлив монстр? Я – монстр, понимаешь? Если бы тебе дали распечатку моих мыслей за день! А ты, киса, смотришь на меня и видишь всего-навсего молодую женщину, в синем платье…
– И воротничок белый. Очень красиво. Можно я щёлкну?
Что с ним разговаривать!
Из трансформера моего имени Фирсов выкроил нечто ласково-мистическое – он называл меня «Аль».
– Я, Аль, за тебя дрался в пятницу, – объявил он с гордостью, расставляя на столике свои к-чаю-дары, земмелах и косхалву. – Приходил такой… с рожей, тебя ругал. Мы с охраной его вывели. Я ему чуть в ухо не дал.
– Восточные сладости? – подозрительно сощурился Карпиков. – Где брали? На Невском? Всё равно, как говорится, рыск. Да, Саша, был шум. Но насчёт в ухо дал – не знаю, не видел.
– Я не говорю, что совсем… я собирался. Это который ребёнку алиментов не платит?
– Да, милый, это твой антипод. Ты же всем платишь?
– Ну… – пожал плечами Андрюша. – Мои ж дети…
– Вот потому я тебя пять лет вижу в этой слабо полосатой рубашке и в этой пожилой куртке, а господин Правдюченко денег зря не тратит, и он прав. По-своему прав. По законам социального леса.
– Да, в этом пункте, – сообщил Карпиков, придирчиво оглядывая кусочек земмелаха, – особого падения нравов я не вижу. Мужчин всегда заставляли содержать детей, для того и церковь установлена, и законы писаны. По своей-то воле они вряд ли…
– При чём тут церковь? Я вот ни разу и не венчался, и никто меня ничего не заставлял, – рассердился Фирсов. – Я просто вообще не понимаю, как это – бросить своего ребёнка. Буду сидеть сто лет и думать и всё равно ничего не пойму.
– Ты, Андрюша, хороший мужчина.
– Ты тоже хорошая.
– Поэтому-то мы с тобой и обречены. У хорошего мужчины и хорошей женщины нет никаких шансов пересечься в этой жизни. Эти малочисленные группы населения обычно ведут несовместное существование. Сначала хороший мальчик и хорошая девочка учатся в одном классе, но мальчик влюбляется в блондинку из параллельного, а девочка – в кретина из старшего. В районе восемнадцати – двадцати лет мальчик женится, а девочка выходит замуж, разумеется неудачно и несчастливо. Им изменяют, они разводятся, много трудятся, ищут своё место в жизни, вступают в повторный брак и честно пытаются построить наконец правильную семейную жизнь. Из дома на работу, с работы домой. Встретиться они могут лет через двадцать пять после школы – например, в больнице, где хороший мальчик лежит на второй кардиологии, а девочка на первой гинекологии. Здесь они могут сильно подружиться возле жестяной баночки, набитой окурками, на чёрной лестнице, где расскажут друг другу, улыбаясь, всю свою жизнь.
– А потом? – спросил отчего-то взволнованный Фирсов. – Подружились, и потом?
– Потом, друг мой Андрюша, они разойдутся по своим домам. Потому что они – хорошие. Потому что они не могут, глядя в глаза человеку, с которым прожили десять, пятнадцать лет, сказать – пошёл вон, не надо тебя больше, я начинаю новую жизнь, и этим они отличаются от господ Правдюченко. И поэтому господин Правдюченко поедет отдыхать на Мальдивы (и от чего это они всё время отдыхают?), а хорошего мальчика лет в пятьдесят закопают в мокрый песок на Ковалевском кладбище. Девочка продержится дольше.
– Ужасное кладбище, – подтвердил Карпиков. – Так ездить неудобно. У меня мама там. У нас вообще – ни родиться толком, ни помереть…
– Илья Ефимович, мы в целом знакомы с кругом ваших мыслей о России, – сказала я, не без удовольствия наблюдая, как расстроенный Андрюша машинально крошит косхалву. – Интересно, где бы вы хотели родиться?
– Нигде, – убеждённо ответил Карпиков. – Вовсе на свет не рождаться – для смертного лучшая доля. Софокл.
– Чтобы это понять, надо всё-таки родиться, – отозвался Фирсов.
Реплика была удачна – я удивилась.
– Андрюша, это неплохо сказано.
– Ты зря считаешь, что я дурачок.
– Никогда я так не думала.
– Как будто я не вижу твоего выражения лица, когда Нина звонит. Ну, она моя жена, она любит меня, волнуется, ждёт, сердится, и правильно, потому что я раздолбай. А ты так смотришь, будто я… баран на верёвочке.
– О-ля-ля, – пропел Карпиков. – Бунт на корабле!
– Фирсов, мне до твоей семейной жизни, слава Богу, нет никакого дела.
– Извини, Аль, пожалуйста, – прошептал Фирсов и совсем тихо добавил: – Только это неправда.
Из затруднительного положения (никак не хотела я ссориться с Андрюшей: когда Зимину начнут окончательно выживать из газеты, это же единственный человек, который горой за неё встанет) меня вывел телефон. И залопотал этот голос, оркестр из одного человека, будто распахнулась дверь и разом ввалилась толпа народу:
Шурик! Шурик! Это я, твоя крошка! Сейчас в «Шереметьево» рейс через час прилетаю на два дня в полной жопе Шурик месяц в депрессии звонила на трубу ты поменяла разнесло после операции не узнаешь Шурик только переночевать до вторника там ложусь в клинику всё остоебенило была в Испании помнишь Серёжу актёра ну когда мы на пари пошли на панель кого первую возьмут кормил нас неделю разбился на снегоходе кошмар двое детей Шурик как я тебя люблю в Испании обворовали да не меня у меня чего взять куча нового как ты как мудила этот не нае… л ещё на Яхтенной да нету никаких координат всё на х… потеряла Шурик я прилетаю к тебе твоя крошка соскучилась
Сегодня Луна в ударе. Шуриком осмеливался звать меня единственный человек, который имел на это право.
Через два часа из Москвы прибывала крошка Эми.
Какие обязательства человек имеет по отношению к прошлому и к людям, из него появляющимся? Понимаю, что эта задачка в общем виде не решается, и всё-таки пробую найти верное решение, верный способ поведения или хотя бы верный тон. Ведь и я для кого-то могу оказаться покойником из прошлой жизни, бросающимся с радостным криком А помнишь, а помнишь – а не помнят или помнить не хотят. Для тебя живо – для другого умерло. Моя трёхлетняя жизнь в Москве после крушения умерла, погребена и не воскреснет. Но прожила я эту жизнь на паях с крошкой Эми – и теперь встречаю её на станции метро «Чёрная речка», раздумываю, как бы получше устроить приятельницу в квартире на Яхтенной улице (и не дай бог, Егорка заявится), знаю всё, что будет (много алкоголя, много рассказов, всё ненужно, всё чад и дым, ничего не избежать), не ропщу. Двухметровая дура, которую сейчас извергнет пищевод подземки, когда-то действительно делилась со мной последним куском хлеба и единственной приличной юбкой. Кажется, Маяковский написал что-то вроде: Можно забыть, где и когда пуза растил и зобы, Но землю, с которой вдвоём голодал, вовек нельзя позабыть