Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже на каторге, одинокий, отчаявшийся, в воспоминаниях о них он обретет свое первое утешение, моральную поддержку.
«Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой и ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню».
Он углубляется в лесную чащу. То справа, то слева он срезает ветви орешника для хлыстика, чтобы стегать им лягушек. В лесу стоит глубокая тишина. Желто-зеленые с черными пятнышками ящерицы юркают в щелях между камнями, разбросанными по краям тропинки. Майские жуки висят, прилепившись к листьям. Воздух напоен ароматом грибов, сочащейся из стволов смолой, перегнивших листьев и травы. И вдруг раздается страшный крик: «Волк!»
Ребенок пускается бежать со всех ног. Крича в голос, он пробегает через лес, выбегает на поляну прямо на пашущего мужика.
«Это был наш мужик Марей… мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильной проседью в темнорусой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и, когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.
– Волк бежит! – прокричал я, задыхаясь.
Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновение почти мне поверив.
– Где волк?
– Закричал… Кто-то закричал сейчас: „Волк бежит“… – пролепетал я.
– Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть? – бормотал он, ободряя меня. Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун и, должно быть, был очень бледен.
– Ишь ведь испужался, ай-ай! – качал он головой. – Полно, рóдный. Ишь, малец, ай!
Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.
– Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись. – Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый, с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивавших моих губ.
…и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такой ясностью, до самой последней черты… припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачивания головой: „Ишь ведь, испужался, малец!“ И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивавшим губам моим.
И вот когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем».
При каждом новом испытании, при каждом новом приступе религиозных сомнений он будет мысленно вызывать в памяти его образ, будет призывать его, взывать к его спокойной силе, и тот ответит ему: «Что ты, что ты, какой волк… Ну, полно же, ну, Христос с тобой!»
Крестьянин Марей действительно жил в Даровом. Этот мужик был большим знатоком лошадей, и Мария Федоровна так его ценила, что даже прощала ему крепкие словечки. Кроме того, в деревне Даровое Достоевский познакомился с девушкой, ставшей прообразом Лизаветы Смердящей из «Братьев Карамазовых». Ее звали Аграфена Тимофеевна, она слыла за юродивую, круглый год ходила в одной рубашке, босая и спала на кладбище. В том же романе появится и деревня Чермошня. Что же до Алены Фроловны, то Достоевский обессмертит ее в романе «Бесы».
Славная Алена Фроловна! Заслужила она эту награду. Однажды в Москве – Достоевскому тогда было девять лет – дверь гостиной распахнулась, и на пороге появился приказчик Григорий. Он пришел прямо из деревни пешком, «в старом зипунишке и лаптях».
– Что это? – крикнул отец в испуге.
– Вотчина сгорела-с, – пробасил он.
Пожар все уничтожил: дотла сгорели изба, амбар, скотный двор и даже яровые семена, сгорела часть скота и один мужик по имени Архип. В первый момент от страха вообразили, что полностью разорены. Пали на колени перед образами, стали молиться. Мария Федоровна плакала. И вот вдруг подошла к ней няня Алена Фроловна, коснулась ее плеча и зашептала: «Коли надо вам будет денег, так уж возьмите мои, а мне что, мне не надо». Она скопила пятьсот рублей. Ущерб, нанесенный пожаром, был ликвидирован без денег, предложенных служанкой. Но воспоминание о ней, как и воспоминание о мужике Марее, согревало Федора Михайловича до конца жизни.
«Повторяю, – пишет Достоевский, – судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает. А ведь не все же и в народе – мерзавцы, есть прямо святые, да еще какие: сами светят и всем нам путь освещают!»
Достоевские рано начали учить детей грамоте. Мария Федоровна сама учила Федора азбуке, учила по-старинному, называя буквы по-славянски: «Аз, Буки, Веди»… У четырехлетнего Федора голова шла кругом от этих загадочных, словно бы постукивающих, звуков.
Первой книгой для чтения стали «Сто четыре истории Ветхого и Нового Завета». Книга была украшена довольно плохими литографиями, изображавшими Сотворение мира, Пребывание Адама и Евы в раю, Потоп и другие события Священной истории.
В 1870 году Достоевский, ему тогда было сорок девять лет, разыскал том, по которому учился читать в детстве, и берег его как святыню.
Когда дети выучились читать по рассказам из «Старого» и «Нового Завета», Михаил Андреевич пригласил для преподавания Закона Божьего дьякона из Екатерининского института, известного своей эрудицией. Этот дьякон обладал замечательным даром слова и покорил всю семью. Нередко Мария Федоровна откладывала работу и, затаив дыхание, вместе с детьми, сидевшими с горящими глазами вокруг ломберного стола, подперев кулачками щеки, слушала рассказы о Рождестве Христовом, о Голгофе, о распятии Христа.
Вскоре для обучения юных Достоевских французскому языку пригласили еще одного учителя – француза по имени Сушар. Он обратился к императору с прошением милостиво разрешить ему читать свою фамилию наоборот и русифицировать ее, – и стал зваться Драшусов. Позже старших мальчиков отдали на полупансион к тому же Драшусову (он же Сушар).
Драшусов, низенький, толстенький невежественный человечек, грассируя, обучал французскому языку, два его сына преподавали математику и словесность, а всему прочему учила… его жена.
В этом скромном пансионе не у кого было учиться латыни, и отец Достоевских взялся сам обучать сыновей латинскому языку. Каждый вечер штаб-лекарь созывал свое потомство и приступал к изощренной пытке.
Михаил Андреевич был жестоким учителем. Ученики были в его полной власти, и он давал волю своим инстинктам тюремного надзирателя. Во время урока, продолжавшегося больше часа, не только не разрешалось сидеть, но даже и облокотиться на стол или опереться на стул. Тотчас же раздавался грозный окрик. Так они и стояли, замерев в неподвижности, оцепенев от страха, отупев от усталости, по очереди склоняя mensa, mensae[6] или спрягая amo, amas, amat[7].