Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сегодня я книжку побоку, не читала — уж больно интересное случилось, необходимо записать. Слушайте вот.
Началась вся история с урока рисования. Вычинила я себе карандаш — просто роскошь: аккуратный, острый, такой именно, как Юлия Григорьевна любит, потому что она всегда страшно злится, если ей тупые огрызки дают, чтоб рисунки поправлять.
Люба моя малюет себе, a я жду, чтобы Юлия Григорьевна пришла мне показать, что делать. Сижу, карандаш в правой руке, a сама повернулась налево и разговариваю с Грачевой. Хоть я ее и терпеть не могу, но, делать нечего, остальные все рисуют, а молчать слишком скучно.
Рассказываю я ей про качели, которые у нас на даче висели, и, чтобы показать, какой длины доска была, развела во всю ширину руками. Вдруг слышу, Снежина моя как вскрикнет.
Я страшно испугалась, живо поворачиваюсь, a она за глаз рукой держится и плачет. Через минуту отвела руку, чтобы платок носовой достать, потому ей непременно высморкаться надо было, смотрю, глаз у нее красный-прекрасный, весь кровью налитой. Это я ей карандашом моим острым прямо в глаз угодила!
Господи, в каком я отчаянии была! Вдруг она ослепнет? Лучше б я себе оба глаза выколола!.. Ой, нет, нет, — какой ужас быть слепой!.. Но тогда хоть совесть спокойна, a теперь… Боже, Боже!..
Вот, сколько я времени потратила, пока все это записала, a когда это случилось, и минуты, верно, не прошло; Евгения Васильевна только успела подбежать к Любе и живо увести ее в докторскую.
Скоро и меня туда же отправили, потому что я с перепугу начала плакать и трястись вся, даже зубами щелкала. Меня уже Юлия Григорьевна вниз повела, напоила там каплями, положила на диван, утешала, успокаивала, a потом с горничной послала домой. Любу же сама Евгения Васильевна на квартиру отвезла.
Бедная моя мамуся страшно перепугалась, увидев, что меня всю зареванную в неурочный час привели домой. Когда же узнала подробно обо всем, что случилось, то испугалась и за Любу. Она решила, что мы сейчас же после обеда пойдем ее навестить и узнать, в чем дело.
За столом я ничего есть не могла, даже трубочек с кремом, все торопила мамочку скорее идти. Но когда наступило время одеваться, мне вдруг сделалось так страшно, так страшно!
Боже мой, вдруг бедная Люба уже совсем слепая, сидит в кресле в больших синих очках, ничего-ничего не видит! Родители ее плачут, убиваются, и когда мы войдем, когда они услышат, что я здесь, в их квартире, вдруг они велят прогнать меня!.. Или еще хуже, — Господи, как это страшно! — вдруг они проклянут меня!
И я ясно-ясно вижу и ее отца, и ее мать: оба высокие, бледные как смерть, одеты совсем в черном, стоят оба за стулом, на котором сидит слепая Люба в своих круглых темных очках… Как только я появлюсь на пороге, они протянут ко мне свои длинные, бледные руки и скажут:
— Это ты, ослепительница нашей дочери, уйди, уйди, и да будешь ты проклята!
Господи, какой ужас!
— Боже, помоги, помоги, чтобы Люба не была слепа, чтобы ее родители меня не выгнали, не прокляли, a я клянусь Тебе, Боже мой, что всегда, всю жизнь буду пить чай без сахару, только помоги! — я бросилась на колени перед образом в своей комнатке и много-много крестилась, потом вышла к мамочке, и мы пошли.
Сердце мое громко-громко тукало в груди, пока мы поднимались по лестнице… Звоним… Еще минута… Господи, помоги!..
Мы вошли. Мамочка объяснила горничной, кто мы и чего хотим. Та побежала докладывать, a нас пригласила в гостиную. Вдруг в соседней комнате затопали ноги, зашуршало платье… Мне сделалось еще страшнее, даже тошнить немного начало.
Портьера поднялась, и вышла маленькая не то брюнетка, не то блондинка, a рядом высокий полный господин, оба веселенькие, улыбающиеся. Как я увидела их спокойные физиономии, с меня сразу точно камни сняли — я поняла, что ничего ни страшного, ни ужасного не случится.
Они были очень любезны, рассказывали, что Любу водили к окулисту, тот не нашел ничего опасного и обещал, что через пять-шесть дней глаз будет совершенно здоров.
Конечно, я была очень-очень рада, но плакать мне почему-то страшно хотелось, и я чувствовала, что в горле у меня что-то тискает все сильнее и сильнее. Наконец, я не выдержала и разревелась. Недурно, придя первый раз в чужой дом!
Принесли воды, поили меня, успокаивали. Я боялась только, чтобы не смеялись надо мной. Но нет, мадам Снежина даже ласкала меня. Минут через десять, когда я перестала хныкать, мы начали прощаться, a они приглашали непременно приходить.
Я нахожу, что все это чудесно устроилось, и очень-очень рада, что едва не проткнула Любе глаз… То есть — глупости какие! — не этому, конечно, a тому, что мы с ними хоть так странно, но познакомились. С мамусей в этом отношении беда: ни за что не пустит меня туда, где лично не знакома. А теперь ей и сказать нечего: сама мамочка была у Снежиных, значит и мне можно.
Что, разве не хорошо?
Фу, какая наша Елена Петровна нехорошая! И чего она скупится? Не понимаю. Если бы ей за всякое «двенадцать» из своего кармана девочке гривенник приходилось давать, вот как мой папочка со мной делает, я бы это еще могла понять. Но ей-то ведь это ни гроша не стоит, ставь себе хоть «сто двенадцать», коли их заслужили. Так ведь нет, ни за что!
Наш Полуштофик сегодня как чудесно отвечал, без единой запиночки, ну, думаем, «двенадцать». Как бы не так! Даже не «одиннадцать» — «десятка», всего на «десятку» Елена Петровна расщедрилась..
И ни у кого «двенадцати» нет, как там себе хорошо-распрекрасно ни знай, дальше «десятки» ни-ни. Только Зерновой поставила «одиннадцать», она, правда, всегда уж все, решительно все по всем предметам знает, даже противно, и никогда-никогда ничего не ляпнет. Грачева тоже умудрилась «одиннадцать» получить, но она-то вовсе не лучше других отвечала, только подлиза она, так хвостиком и виляет да святошей на глазах прикидывается. У-у, гадость!
A бедная Юля опять попалась. Вызывают ее по географии, a она урока-то, видно, и не читала, так, разве только одним глазком пробежала. Счастье еще, что ее поставили около учительского стола, и как раз она спиной к моей парте очутилась. Ну, понятно, я не зевала и отличнейшим образом стала ей подшептывать. Все океаны подсказала, что такое широта тоже, a на долготе-то и попалась, географша заметила.
— Старобельская, вы что? В суфлеры нанялись?
Я встала, молчу — что ж тут говорить?
А та опять:
— И что это у вас у всех за манера вечно подсказывать? Разве вы не понимаете, что этим только вред подругам приносите?
Вред! Хорош вред! Не подскажи я Шурке на арифметике, она бы непременно «шестерку» охватила, a так «десять» получила.
Я молчу.
— Что ж вы молчите? Не находите, что это не годится?
Вот пристала!
— Нет, — говорю. — Коли она не знает, надо же ей подсказать!