Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй мальчик, который любил меня в моей жизни, Василь, был старше, в нём бурлила безумная шестнадцатилетняя страсть, невнятная тогда ещё мне, тринадцатилетней. Смоляные волосы, совершенно чёрные глаза с ресницами в пол-лица — рассказывали, что родила его мать от заезжего цыгана. Он провожал меня после танцев, усаживал на лавочку возле хаты деда, которого ему было потом суждено спасти от смерти, целовал нежно, быстро напрягаясь как струна, поцелуи становились дольше и жарче, натруженные в поле руки сжимали мои плечи до хруста, но никогда не позволяли себе касаться иных мест моего тела. И тут я доставала припасённую на такой случай булавку, как посоветовал мне младший братишка из деревенских, и колола его аккуратно куда попало, и он ненадолго остывал, а потом начиналось всё сначала.
Я не вышла к нему во второй свой приезд в деревню, а он всё ходил и просил каждый вечер: позовите Оксану, ну позовите, я хочу сказать ей два слова… Он ушёл, когда ему было восемнадцать. Перед тем он спас моего деда, замерзавшего в буран, а умер в хате другого моего деда: брёл по улице, стало плохо, постучал, лёг на лавку, а утром не встал. Сердце.
…Это всё как в плохом романе и было бы смешно, когда бы не было павдой. Мальчики и мужчины, любившие меня, или умерли, или спились, или сошли с ума. Те, кого любила я, вполне себе живы, но теперь я их не люблю. Перед первыми — какое-то глупое, не по уму чувство неизбывной вины, вторые мне безразличны. И только с теми, которые меня не любили и которых я не полюблю никогда, мне хорошо и радостно. Сказано же: когда мы не нужны друг другу, тогда и можем любить по-настоящему.
…Его наняли мне репетитором по истории. Он, аспирант истфака, учил меня чему-то, что не имело ни малейшего отношения к программе вступительных экзаменов в университет. Я ничего не знала тогда о 1968– м в Чехословакии, да и не интересовалась в своём блаженном райском неведении, глупая десятиклассница. А ему было за сорок, и он сумел так сказать мне: а что бы вы почувствовали, если б немецкие танки вошли в Москву? — что я запомнила это на всю оставшуюся жизнь, ибо он там был. Он водил меня по старой Москве — любовью к городу я во многом обязана именно ему. Он жил Москвой, он любил жизнь Москвой, что-то очень человеческое он открыл во мне этой любовью. Но на каждый урок он приходил всё более и более нетрезвым, и в тот раз, что оказался последним, его совсем развезло. Когда мы с отцом грузили его в наш «москвичок», чтобы отвезти домой на улицу Горького, он долго и доверчиво объяснял папе, что, если б он встретил меня на заре своей туманной юности, вся жизнь его сложилась бы совсем иначе. Ему не заплатили за последний урок и выгнали с позором. Я дала себе слово заплатить ему из первой же стипендии, но не сложилось.
Их было много, перед кем мучаюсь этой странной виною, без вины виноватая, но пишу лишь о тех, кто всегда в памяти, не уходя из неё ни на день.
Я была первой его любовью, этого ровесника А., красавца и умника. И была в нём какая-то каменная основательность, которая виделась мёртвой и пугала, прикрытая медовой слащавостью. Бегала от него, не скрывая этого, а он, пытаясь поймать меня хоть на каком-то пути или перепутье, ждал часами на морозе, звонил в дверь и убегал, а к ногам падали потрясающие букеты цветов. Я выбрала другого, и вышла замуж, и родила сына. Потом был второй брак и рождение второго сына, а он примчался встречать меня из роддома, запыхавшись, с цветами, и сказал: ну так и знал, опять мальчик — как будто это мог быть егомальчик. У него-то к тому времени были две девочки.
И всю жизнь он мне мстит за это. И всю жизнь звонит мне два раза в год, в день моего рождения и 8 марта, и остервенело кричит о том, как счастливо, счастливо, счастливо сложилась его жизнь без меня, и первая жена любила, а он женился на ней, думая досадить мне, и только поэтому, и вторая обожает как сумасшедшая, дочка умерла младшая — и всё равно счастье, и из профессии выбило, к бандитам прибило — и всё равно он счастлив, безумный. Так кричит он мне два раза в год вот уже много лет, теперь уже невнятно выговаривая слова: в прошлом году с ним случился инсульт.
А П. был моим студентом, выслеживал, пытался дружить с сыном, врывался в дом и бегал по нему почему-то в белых носках — я так и знал, что вы обманываете, когда сказали, что не собираетесь замуж, вот же мужской одеколон появился на полке… А я вообще не давала повода. Разговаривали о разном: о Бердяеве, Фихте, о вегетарианстве и лечении голоданием, это были его хобби. Как-то раз он рассказал о своей связи с деревенской женщиной. Сам П. был огромным парнем, метра под два ростом и с хорошим таким весом; говоря о своих первых постельных опытах, восторженно изумлялся тому, как она, в горячке наслаждения, поднимала его из постели на руки и носила по избе баюкая. Тогда, в 1980– х, в русских деревнях часто не имели привычки подмываться даже во время месячных: баня раз или дважды в год — и всё. Гигиенические привычки закладываются с детства и меняются очень редко, особенно в нашей деревне, где вся цивилизация, в лучшем случае, состояла из «лампочки Ильича» и изредка — газа. Менструальная кровь пахнет отвратительно, гнилью и смертью, недаром же у многих народов в период нечистоты женщины старались не печь хлеб и не касаться растений — цветы сразу никли и увядали, что-то там такое невидимое исходит от запаха незавязавшейся и пропавшей втуне жизни. А он упивался этим запахом, как некоторые любят запах бензина или как собаки приходят в восторг от вони органической гнили, в нём для него была Женщина и Жизнь — ведь так может пахнуть только Она. И радостно поражался процессам самоочищения, как у собак или эскимосов: засохнет — само отваливается. Вот что такое природная, естественная жизнь, не то что в городе, где всё и все испорчены цивилизацией. Или повествовал, как порою мучился на лекциях: слушаешь умные вещи, говорил он, и вдруг вспыхивает такое желание — ни к кому конкретно, а просто сексуальное желание вообще, — невероятно сладко-мучительное, хоть беги из аудитории куда глаза глядят, и есть в этом рабствование, но рабствование чему-то, обещающему высшее блаженство… Счастливый раб, чувствующий себя свободным, будучи прикованным к галерам, приговорённый к этому вечному мужскому рабству похоти. У нас не было запретных тем — была лишь граница личного пространства, которая не нарушалась никогда.
И вот как-то, когда посреди беседы о Шопенгауэре он вдруг налился чудовищной страстью, ни с того ни с сего, невпопад: я знаю, захрипел он, соски у тебя маленькие, и твёрдые, и чёрные, как вишни, я это знаю, — я сказала: вон. А через три года нашла меня его мать, милая седая женщина, умоляла помочь сыну, который сорвался совсем, обезумел и, обладая блестящим умом, бросив аспирантуру, перестал двигаться, выходить на улицу и всё бредил обо мне. Я знаю, говорил он, она меня спасёт, если захочет. Я устроила его на сеансы иглоукалывания, а у него развился парез. Конечно, не рефлексотерапия была ему нужна, но большего я не в силах была ему дать.
И ещё Саша, Сашенька. Он сам сделал выбор, плача, — расстаться, а потом пришёл через два года с совершенно мёртвым, неподвижным лицом: жизнь только с тобой, сказал он, без тебя — кладбище. Но ты же сам выбрал, удивилась я. Да, одними губами сказал он, сам. Страсть его когда-то не знала насыщения, мы сутками не вставали с постели, только перехватить какую-нибудь яичницу, и он наслаждался моим наслаждением, радовался моею радостью, чувствовал моими чувствами — такого беспредельного растворения мужчины в себе я больше не узнала никогда. И я в то время жила его жизнью, смотрела его глазами, вдох и выдох у нас совпадали даже физически. Беспредельное доверие, и нет меня, и нет его, неодолимо разделённых пространством, а есть Я-И-ОН слиянно, живущие друг в друге, друг другом — вот что это было, так мне казалось. Но это любовью не было — это была страсть, дурман, амок. На построении по команде «направо» он поворачивался налево, и командир, понимая, что с парнем что-то неладное, но и невозможное, такое, что не привести в чувство обычным громогласным матерком, говорил тихо: внимательнее в строю. А я как будто занималась текущими делами — маленьким сыном, диссертацией, бытовыми нуждами, — но всё это было как во сне, мимоходом, будто в тумане. Реальная, всамделишная жизнь начиналась с его приходом по вечерам.