Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кристина взялась за воспитание власти позже, в совсем иной атмосфере. Для нее слова — не просто средство, чтобы подтолкнуть к каким-то действиям, они сами по себе уже действия. У своего старшего друга Николя Орема она подхватила неологизм mos actisans, то есть буквально «действенные» или «действующие слова», «слова, побуждающие действовать». Высказываясь публично, на письме или устно, Кристина всерьез считала себя служащей обществу и власти[43].
В какой-то степени это литературная поза, следование своеобразному литературному этикету[44]. Нам, читателям XXI века, нужно почувствовать эту этикетность словесности шестисотлетней давности, чтобы понять ее, словесности, вневременные достоинства. Обосновывая свое право на поучение, поэт или прозаик должен был поставить себя в своих текстах в какое-то положение по отношению к событиям его времени. Он мог, как Кристина, слетать на небо и вернуться, мог, как ее современник Роже Шартье, уснуть, проснуться, опять уснуть, мог, как профессор Жерсон, устроить предварительное «заседание парламента» у себя в голове с участием Притворства, Раздора и Рассудительности[45]. Все это одновременно литературные приемы, инсценировки и дань многовековой куртуазной традиции. Эта традиция, настоящая игра зерцал, требовала проявить изрядную изобретательность в подаче идей, если ты хотел их видеть хоть в какой-то мере воплощенными в реальном поведении государей и в реальной политике. Но за всеми этими приемами, на современный взгляд чисто литературными, стояла специфическая этика позднего Средневековья, с ее особым «духом совета». И готовность давать советы, и готовность внимать им считались очень важными ценностями в среде власти. Такая готовность говорила о достоинстве индивида, делала его или ее неотъемлемой частью среды, в том числе двора, который так ценила Кристина[46].
Подобный этикет сегодня резонно будет принят как протокол, план рассадки, не более того. Политикам нужны не поучения и лекции, а конкретные рекомендации для конкретных действий, техзадание, выполненное строго по графику и прейскуранту, разговор начистоту. Но в 1400 году политика говорила на другом языке, и то, что мы видим во многих сочинениях Кристины, и есть тот самый разговор начистоту. Она считает себя обязанной говорить власти правду, потому что она, власть, как бы по определению окружена льстецами. Десять лет творчества, включившие в себя и «Книгу о Граде женском», в 1414 году кристаллизовались в стройную морально-политическую систему воспитания государя, предназначенную дофину Людовику Гиенскому, под говорящим названием: «Книга о мире»[47].
Если бы Кристина была просто опытной наставницей королей, она вошла бы в историю политической мысли — и только. Но подобно тому, как повсюду у нее мы найдем политику, мы найдем и ее саму, пройденный ею путь писательницы. Потеря трех дорогих ее сердцу мужчин — отца, мужа и Карла V — заставила ее, женщину, почувствовать себя мужчиной. Наверняка чтобы восполнить потерю, она с удвоенным усердием взялась за чтение и письмо: «В одиночестве ко мне пришли медленное чтение на латыни и народных языках, прекрасные науки, различные сентенции, отточенное красноречие — все, что при жизни моих покойных друзей — отца и мужа — я получала от них»[48]. Невзгоды, депрессию, потерю близких и растерянность — всю свою слабость Кристина сознательно превратила в предмет повествования, а значит — в силу.
Чтение книг она называет «разжевыванием», ruminacion, традиционное для Средневековья понятие, связанное с практикой медитативного чтения Писания[49]. Но можно встретить и почти хищный глагол happer, «хватать зубами», «сцапать». Примерно как мы, когда повезет, «проглатываем» захватывающий роман. Свой писательский труд тех первых лет самостоятельной жизни она оценивает скромно, но уверенно: «Я, женщина, не побоялась чести сделаться писцом этих приключений Природы», antygrafe de ces aventures[50]. Antygrafe — тот, кто переписывает лежащий перед ним (anty-) текст. Так или иначе, «глотание» книг и построение собственного литературного мира для Кристины — приключение, удовольствие почти физическое, не говоря уже об интеллектуальном и терапевтическом[51].
Именно поэтому в «Граде женском» она встречает нас в своем кабинете, в окружении книг, словно за крепостной стеной — и точно так же, из слов и фраз, она выстраивает город для своих женщин[52]. Больше, чем просто красивый образ. Вторая глава открывается довольно пространной жалобой не только на несправедливость женоненавистничества, но и на божий промысел. Лирическая героиня предпочла бы вообще родиться в мужском теле. За эдакими богоборческими сомнениями должна была бы последовать настоящая теодицея. В двух рукописях, созданных без Кристининого участия, ламентации дополняются ключевой сценой: «Охваченная этими скорбными мыслями, я сидела с опущенной словно от стыда головой, вся в слезах, подперев щеку ладонью, облокотившись на ручку кресла, и вдруг увидела, что мне на колени упал луч света, словно взошло солнце. Я сидела в темноте, и свет не мог сюда проникнуть в этот час, поэтому я вздрогнула, будто проснувшись. Подняв голову, чтобы понять, откуда исходит свет, я увидела стоящих передо мной трех увенчанных коронами дам, очень статных. Сияние их ясных ликов озаряло и меня, и все вокруг». Дочери Бога Разум (Raison — во французском женского рода), Праведность (Droitture) и Правосудие (Justice) являются вместе с этим просвещающим светом. Разум держит в руках зеркало, атрибут самоанализа, Справедливость — линейку, мерило добра и зла, Правосудие — чашу, справедливо отмеряющую каждому по заслугам.
Эта сцена — вроде бы просто беседа. Но в ней есть неожиданные, изящно поданные мотивы материнства: луч падает на колени (французское giron означает еще и «лоно»), автору предстоит «выносить» свое «детище». Есть сознательная отсылка к «Утешению философией», где сидящего в заточении отчаявшегося автора утешает высоченного роста Философия. Есть свойственная Кристине и многим мыслителям того времени страсть все и вся делить на три. Есть даже благочестивая аллюзия на