Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позавчера, увидев меня выбритым, в стремительно высыхающей рубашке, Мария задержала на мне взгляд своих миндалевидных глаз лишь на секунду дольше обычного. Ни тени улыбки, ни комментария. Она и правда немногословна. Впрочем, это не от скромности, робкой ее не назвать. Никакая робкая барышня не взвалила бы на себя управление ранчо в одиночку. И хотя я познакомился с парой работников, живущих в соседнем городке и заглядывающих к ней время от времени, к этому моменту мне совершенно понятно: она здесь одна. Ну и еще несколько лошадей на конюшне и Сила, эта блохастая бестия, которая все норовит оскалиться на меня. Марию псина слушается беспрекословно, что не мешает ей выражать свое отношение к незваному гостю всеми иными доступными собаке средствами.
В течение дня мы с Марией почти не общаемся. Она дает мне работу, я отправляюсь исполнять. Фактически я работаю за еду, отказываясь от тех жалких песо, что она протягивает мне по вечерам, кроме вчерашнего раза, когда я принял деньги, видя, что мой очередной отказ нервирует ее. Да, нельзя пренебрегать такими условностями, нормальный работяга не отказывается от оплаты, иначе это становится подозрительным. Моя болтливость пропала без следа, я с трудом нахожу темы для разговоров за ужином. Вопросов Мария почти не задает, так что надобность во лжи отпадает, я рассказываю только то, что считаю нужным, а значит, умело избегаю сочинительства. Умалчивать – ведь не то, что врать, правда?
Я постоянно осознаю ее присутствие, даже если она хлопочет на другом краю участка, поит лошадей, скребет щетками их лоснящиеся шкуры. С трудностями она привыкла справляться сама, и иногда я не успеваю подскочить и помочь, когда ей взбредает в голову перетащить какой-нибудь тяжеленный куль или коробку. Приходится беспрестанно приглядывать, чем она занята и за что сейчас ухватится, хотя умом-то я понимаю, что она поступала так до моего появления и продолжит поступать после того, как меня здесь не станет. Нельзя принимать ее тяготы так близко к сердцу, напоминаю я себе в который раз. Она справляется сама, эдакая муравьишка, без жалоб тянущая на себе бревно…
Иногда она странно глядит на меня, нахмурившись, будто мое присутствие здесь нежелательно или она не может понять, кто я и зачем явился… Мне становится ясно, что я здесь непрошеный гость, которому стоит собраться и уйти при первой возможности. Но я не знаю, сколько дней передышки отведено мне перед следующим провалом, и без крайней нужды никогда не покидаю место, где мне удалось обосноваться с маломальским комфортом. Есть еще одна причина. Самый любимый момент каждого дня, на закате. Работа окончена, после душа я уже не воняю, и Мария раз за разом просит меня прийти в гостиную для перевязки. Она настаивает и, когда в первый день я попытался отказаться, стала вдруг особенно, как-то болезненно непреклонна. Мне даже показалось, что она побледнела от волнения. Пока ее руки снимают старый бинт, а пальчики проворно свинчивают крышку с флакончика перекиси, я наклоняюсь чуть ближе, чем это необходимо, и вдыхаю ее сладковатый запах, который источают волосы, одежда и сама кожа на плечах и шее, там, где учащенно бьется жилка.
Сегодня она вдруг отстраняется, как от удара, и я понимаю – заметила. Ее глаза темны и глухи. Никогда, ох, никогда мне не узнать, о чем она думает.
– Иланг-иланг, – говорит она чуть слышно, но твердо.
– Что?
– Вы принюхиваетесь. Это иланг-иланг. Масло.
Я серьезно киваю, чувствуя себя при этом полнейшим ослом. Что еще за чертов иланг-иланг? Перевязку она заканчивает молча, не глядя на меня. Ее пальцы кажутся мне холоднее, чем обычно, несмотря на жару.
Так проходит четвертый день. С каждым вечером мое беспокойство все нарастает, я знаю, что мне придется исчезнуть, но стоический настрой куда-то подевался. Я жду и страшусь.
Мы снова коротаем вечер на веранде. Сидим так близко и так далеко, на расстоянии вытянутой руки и двух незнакомых жизней. Дальняя по коридору комната выходит сюда открытой дверью, и в фонаре, стоящем на пороге между ней и верандой, ровно горит пламя большой белой свечи, а в стекло долбятся крупные мохнатые мотыльки. Вокруг нарастает что-то большое и темное, напряжение настолько велико, что невозможно даже пошевелиться. Я оцепенел, и все, что я ощущаю, это ее присутствие здесь, со мной. Сегодня ее мысли не витают за перилами веранды, не бродят по саду – они все увязли тут, я почти вижу их плотные очертания.
И я встаю, прощаюсь, желая спокойной ночи. Она кивает. Сорок девять шагов разделяют веранду и дверь моего сарая.
На восьмом шаге, на ступеньке веранды, она окликает меня. Я медлю, прежде чем повернуться, и когда нахожу в себе силы, она оказывается прямо позади меня, изваяние на пьедестале. С протянутыми руками.
Я хватаюсь за ее руки-плети. Виноградные лозы, водоросли… Мои зубы начинают стучать.
На кровать складками спускается москитная сетка, мы оказываемся под куполом, и он смыкается над нами. Теплый и недвижный воздух колышется нашим дыханием.
Мои губы пускаются исследовать карамельную географию ее тела. Запястья. Сгибы локтей. Скалы ключиц. Долина между двумя островерхими холмами, мерцающая от огонька свечи и выступающей влаги, как речное русло. Иссушенная равнина, которая поднимается, выгибается мне навстречу, умоляя о сезоне дождей.
Мы не думаем о предосторожностях. Мы не думаем вообще ни о чем. То есть я не думаю – ведь ее мысли для меня загадка. Я знаю лишь, что умру, если через минуту не сольюсь с этой женщиной, не впитаю ее до последней клеточки. Если она не примет меня, я погибну. Ничто больше не имеет значения.
Я вижу ее распластанной на белых простынях, я угадываю ее силуэт на фоне качающейся серости сетчатого алькова. Она – гитара, и по узкой спине льются черные потоки волос. Она – шхуна, а я океан, качающий ее на волнах, в глубине которых рождается жестокий шторм.
Она задыхается. Ее волосы липнут к нашим распаленным телам, оплетают все на земле. В эту ночь я понимаю, почему тогда, на веранде, когда я попробовал впервые вино Марии сорта мальбек, у меня мелькнула мысль, что хозяйка и сама похожа на свой напиток. В тот вечер подобное заключение было еще неоправданным, девушка сидела тиха и задумчива и поверх перил смотрела в фиолетовую ночь. Сейчас… Она растекается по мне жидким огнем. Винная. Темная. С черными, беспросветными впадинами глаз и тягучими поцелуями, выманивающими из груди душу. Она похожа на кислоту, которая обнажает мои кости, растворяет меня. Наши тела сливаются десятком возможностей, мы скользим, плывем друг по другу. Всхлипы замирают, так и не вырвавшись из горла, глазам горячо и сухо до рези. Ее кисти удивительно сильные, пальцы переплетаются с моими, мы оказываемся сторукими, слепыми, ищущими друг друга на ощупь. Не в силах замедлиться и уж тем более не в силах разъединиться.
Она не знает стыда. Стыда еще нет как понятия, мы первые в мире люди, мы даже не люди, а сгустки материи и энергии, не воплощенные в форме, не обретшие очертаний. Мы проникаем повсюду, впечатываемся так, что моя кожа прорастает в ее кожу. Оплавленные, обгоревшие, оплывшие.
После, когда ее голова покоится у меня на плече и от ночного ветра с кожи улетучивается влага, я хочу рассказать ей. Нет, не всю правду. Но хотя бы ее часть, что-то о себе настоящем. И начинаю с набившего оскомину главного.