Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но стоило Эпштейну усесться за длинный стол плечом к плечу со знаменосцами своего народа, деловито намазывавшими масло со шнитт-луком на булочки, пока вкрадчивый палестинец рассуждал о прекращении конфликта и отмене претензий, как он пожалел, что передумал. Помещение было крошечное, просто так не выбраться. Прежде он бы это сделал. Даже в прошлом году, в Белом доме на государственном обеде в честь Шимона Переса, он встал и пошел в туалет, когда Ицхак Перлман играл Tempo di Minuetto. Сколько часов своей жизни он провел, слушая Перлмана? Наверняка целая неделя наберется. Секретная служба дернулась за ним: после того как президент сел на свое место, выходить из комнаты не разрешалось. Но перед зовом природы все равны. «Это чрезвычайная ситуация, господа», – сказал он, расталкивая мужчин в темных костюмах. И они поддались, как все всегда поддавалось Эпштейну: мимо часовых с медными пуговицами его эскортировали в туалет. Но теперь Эпштейн потерял охоту самоутверждаться.
Подали салат «Цезарь», начались выступления с мест, и звучный голос Дершовица – «Мой старый друг Абу Мазен» – разнесся по комнате. Справа от Эпштейна посол Саудовской Аравии теребил беспроводной микрофон, пытаясь понять, как он работает. Через стол сидела Мадлен Олбрайт, опустив тяжелые веки, словно ящерица на солнце, и излучала сияние направленного внутрь разума; она тоже была не совсем здесь, переключилась на рассмотрение метафизических вопросов, или, во всяком случае, так показалось Эпштейну, которого вдруг охватило желание отвести ее в сторону и обсудить эти по-настоящему серьезные проблемы. Он полез во внутренний карман за книжечкой в потертом зеленом тканевом переплете, которую Майя подарила ему на день рождения, – последний месяц он всюду носил ее с собой. Но сейчас книжечки там не было; должно быть, он забыл ее в пальто.
Вот тогда, вынимая руку из кармана, Эпштейн и заметил впервые краем глаза высокого бородатого мужчину в темном костюме и большой черной кипе, который стоял с краю группы – очевидно, он был недостаточно значительной фигурой, чтобы получить место за столом. Мужчина слегка улыбался, так что вокруг глаз разбегались морщинки, а руки сложил на груди, словно сдерживал беспокойную энергию. Но Эпштейн почувствовал в нем не стремление к самоконтролю во имя смирения, а что-то другое.
Лидеры американского еврейства продолжали разматывать свои вопросы без вопросов; официанты-индийцы унесли блюда с салатами и принесли вместо них отварного лосося. Наконец пришла очередь Эпштейна. Он наклонился вперед и включил микрофон. Потрескивание от помех прозвучало так громко, что посол Саудовской Аравии вздрогнул. Воцарилась тишина, и Эпштейн обвел взглядом выжидательно повернувшиеся к нему лица. Он не задумывался о том, что именно собирается сказать, и теперь его разум, раньше всегда летевший к цели, как беспилотный снаряд, неспешно дрейфовал. Он медленно рассматривал собравшихся за столом. Его внезапно заворожили лица других людей, не знающих, как реагировать на его молчание. Его заворожила их неловкость. Неужели раньше он был неподвластен чужой неловкости? Нет, неподвластен – слишком сильное слово. Но он не особенно обращал на это внимание. Теперь он смотрел, как они опускают глаза к своим тарелкам и неловко ерзают, пока наконец не вмешалась ведущая.
– Если Юлиусу – господину Эпштейну – нечего добавить, мы перейдем к… – Но тут ведущей пришлось развернуться, потому что ее перебил голос, прозвучавший прямо у нее за спиной:
– Если ему не нужна его очередь, то я ее займу.
Оглянувшись, чтобы найти источник неожиданного вмешательства, Эпштейн натолкнулся на живой взгляд крупного мужчины в черной вязаной кипе. Он собрался было ответить незнакомцу, но тот снова заговорил:
– Президент Аббас, спасибо, что пришли к нам сегодня. Простите, но у меня, как и у моих коллег, нет к вам вопросов, я просто хочу кое-что сказать.
По комнате прокатилась волна облегченного смеха. Голос его без труда разносился по комнате, так что возьня с микрофонами показалась бы признаком неуместной въедливости.
– Меня зовут раввин Менахем Клаузнер. Я прожил в Израиле двадцать пять лет. Я основатель «Гилгуль» – программы стажировок для американцев в Цфате по изучению еврейского мистицизма. Я приглашаю всех вас ознакомиться с этой программой, может быть, даже присоединиться к нам на одном из выездных семинаров – теперь мы проводим уже пятнадцать таких семинаров в год, и их количество растет. Президент Аббас, для нас стал бы честью ваш визит, хотя, конечно, вы знаете возвышенности Цфата лучше, чем большинство из нас.
Раввин сделал паузу и погладил свою глянцевитую бороду.
– Пока я стоял тут и слушал вас, дорогие друзья, я вспомнил одну историю. Или, скорее, урок, который нам однажды преподал рабби в школе. Он был настоящий цадик, один из лучших учителей, которых мне доводилось встретить, – без него моя жизнь сложилась бы совсем по-другому. Он нам обычно читал вслух из Торы. В тот день был черед Книги Бытия, и когда он дошел до строки «На седьмой день Бог завершил свой труд», то остановился и оторвал взгляд от текста. Не заметили ли мы чего-то странного, спросил нас он. Мы почесали в затылках. Все знают, что седьмой день – это суббота, так чего тут странного?
«Ага! – сказал рабби, вскочив на ноги, как всегда делал, когда был взволнован. – Там же не говорится, что Бог отдыхал на седьмой день! Говорится, что он “завершил свой труд”. Сколько дней понадобилось ему на то, чтобы создать небеса и землю?» – спросил он нас. Шесть, ответили мы. «Так почему не говорится, что Бог закончил труд тогда, в шестой день, и отдохнул в седьмой?»
Эпштейн обвел взглядом комнату, гадая, к чему тот ведет.
– Ну вот, рабби нам сказал, что, когда древние мудрецы собрались, чтобы обсудить эту загадку, они пришли к выводу, что седьмой день тоже должен был включать акт