Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речь там идет об одном откровении, важном открытии рассказчика, – о непроизвольной памяти. После банального происшествия, какие случаются с каждым из нас, героя охватывает невыразимое счастье: так неожиданное ощущение вдруг возвращает нас в прошлое. С кем не случалось подобного: какой-то запах или звук напоминает нам о забытом, казалось бы, времени? Пруст говорит о «непроизвольной памяти». То, чего уже не существует для разума, остается в нашей глубинной памяти, и одна мимолетная встреча может возродить воспоминания. Непроизвольное воспоминание случайно. Воскрешающая его память спонтанна и противоречива. Пруст сравнивает ее с «аптекой, где продаются успокоительные лекарства, но также и опасные яды». Она может оглушить счастьем и наполнить болью. Прекрасный пример тому – соната Вентейля в Любви Сванна: она была гимном любви Сванна к Одетте, и она же обозначила конец его любви, когда он неожиданно услышал ее на приеме у госпожи де Сент-Эверт.
Пруст говорит нам, что существуют невосполнимые потери, которые нельзя осознать сразу. Одна страница Содома и Гоморры описывает этот опыт, когда рассказчика-подростка сражает внезапное понимание смерти – понимание запоздалое, пришедшее задним числом: «Календарь фактов не всегда совпадает с календарем чувств», – говорит он. Случайное ощущение, когда он снимает ботинок, оказывается необходимо для осознания того, что он никогда больше не увидит бабушку. Поиски – это памятник мертвым, которые нас окружают. Роман дает им право голоса, напоминает о них. Непроизвольная память вызывает сложное чувство потери и воскрешения одновременно.
Есть опьянение временем. Что бы мы ни делали, это опьянение сильнее нас, но в Обретенном времени рассказчик раскрывает способ превратить непроизвольную память в побудительную силу литературы. Решение пришло между первым томом – В сторону Сванна, и последним – Обретенное время.
Когда Пруст говорил, что написал конец сразу же после начала, он несколько преувеличивал, ведь в начале он задумывал иной конец, не прием у принцессы Германтской, не Вечное поклонение и Бал масок, а разговор с матерью о Сент-Бёве, об отличиях «я» творческого и «я» светского, о которых свидетельствуют воспоминания.
Обретенное время будет противоречить концу первого тома, В сторону Сванна. Здесь обнаружится проблема построения романа: если конец Стороны Сванна написан рассказчиком Обретенного времени, он должен знать, что литература сохраняет утраченное время, и ему не следует отчаиваться. Секрет творчества мы узнаем в конце Поисков, но если мы как следует прочли предыдущие тома, то должны были бы догадаться о нем раньше. В основном Пруст дополняет книгу, но иногда и сокращает: так, он убрал несколько слишком «педагогических» моментов, предвещающих развязку (в них речь шла о мадленках) и предшествующих Вечному поклонению. «Искушенному» читателю не нужны эти вехи, он уже проникся осознанием искупительной роли литературы, которая искупает и жизнь, и смерть. В этом смысле Поиски – книга со счастливым концом.
Самый мучительный момент книги – это Перебои сердца в Содоме и Гоморре: герой приехал в Бальбек, и в первый же вечер, когда он разувался, на него внезапно нахлынули воспоминания о бабушке, умершей год назад. Он до сих пор еще не осознал эту потерю.
Жестокое потрясение! В первую же ночь, страдая от сердечного истощения, я попытался справиться с дурнотой и медленно, осторожно нагнулся, чтобы разуться. Но едва я коснулся первой пуговицы на моем ботинке, в груди у меня поселилось томление от чего-то непонятного, нечеловеческого, меня сотрясали рыдания, из глаз хлынули слезы. Кто-то подоспел мне на помощь, спас меня от омертвения души, и это был тот самый, кто много лет назад, в миг такого же отчаяния, такого же одиночества, в миг, когда во мне уже не оставалось ничего от меня, вошел и вернул меня мне самому, потому что это и был я, даже более, чем я, – оболочка, которая была больше содержимого и несла мне это содержимое. Я успел разглядеть у себя в памяти склоненное надо мной нежное, озабоченное и обескураженное бабушкино лицо, такое, как в первый день после нашего приезда, – бабушкино лицо, но принадлежавшее не той, что возбуждала во мне удивление и обиду тем, как мало она меня жалела, не той, у кого только имя совпадало с бабушкой, а настоящей бабушке: впервые с Елисейских Полей, где с ней случился приступ, невольное и точное воспоминание вернуло мне ее въяве, такую, как в жизни. Эта явь не дается нам, пока ее не воссоздаст наша мысль (иначе все, кто участвовал в какой-нибудь грандиозной битве, были бы великими эпическими поэтами); и тут, охваченный безумным желанием обнять ее изо всех сил, – по вине путаницы, так часто мешающей календарю фактов совпасть с календарем чувств, это случилось лишь спустя год с лишним после ее похорон, – только теперь я понял, что она умерла. С тех пор как ее не стало, я часто говорил о ней, думал о ней, но за словами и мыслями неблагодарного, эгоистичного и жестокого юнца не крылось ничего похожего на бабушку, потому что из-за моего легкомыслия, любви к удовольствиям, привычки видеть ее больной память о том, какая она была, таилась во мне в скрытом виде. Вся наша душа целиком в тот момент, когда мы в нее всматриваемся, представляет собой, в сущности, – несмотря на огромный объем ее богатств – почти что мнимую величину, потому что то одни богатства, то другие оказываются недоступны – и реальные, кстати, и воображаемые; у меня, например, подобное случалось с таким сокровищем, как древнее имя Германтов, и с такими, куда более важными, как истинная память о бабушке. Дело в том, что с нарушениями памяти связаны перебои сердца.
5. Обретенное время
Атмосфера вечера вспоминается нам потому, что там улыбались девушки.
В романе Пруста есть красота воспоминаний – завораживающая красота, потому что она возникает неожиданно, причем неожиданно как для рассказчика, так и для читателя. Невольное воспоминание, даже порой болезненное, тоже может быть счастливым. Мадленка, которую макают в чай, выщербленная мостовая, звяканье ложки или жесткая салфетка воскрешают мгновения