Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нельзя ли его перенастроить, чтобы мы видели, где находимся по отношению к месту назначения? – интересуюсь я. – А то сейчас мы не имеем об этом никакого представления.
Отец качает головой и обращается к внуку, который сидит рядом с ним на переднем сиденье, поскольку его легко укачивает.
— Твой папаша не разбирается в таких замечательных штуках, – говорит он. – Он типичный ретроград. У вас дома ведь нет даже телевизора.
— У нас есть компьютер, – протестую я с заднего сиденья. – Телепередачи можно смотреть по нему. Я хочу знать, куда мы направляемся, а не просто тупо следовать стрелочкам на экране.
— Мы едем в Карлскруну, – сообщает отец. – Паром идет оттуда.
— Это мне известно. Но туда мы прекрасно можем добраться и без говорящего телефона. Достаточно просто выехать на Е-4, свернуть в нужном месте, и дорога приведет нас прямо к цели.
— Вот именно, – говорит отец, – надо свернуть в нужном месте. Поэтому‑то у нас и включена эта программа, а кроме того, с ней веселее. Правда, Лео?
Сын бормочет в ответ что‑то неразборчивое. Он настолько усталый, что почти спит, и уж точно не имеет никакого желания вмешиваться в наш спор.
— Что с ним такое? – спрашивает отец.
— Он устал, – отвечаю я.
— Через сто метров поверните налево, – возвещает механический голос.
— Давай хотя бы отключим звук, – предлагаю я. Отец качает головой, демонстративно глубоко вздыхая.
— Хорошо, что ты художник, – говорит он мне. – Поэтому люди считают тебя прогрессивным, а не ретроградом.
Машина достигает перекрестка, и отец сворачивает налево, на Е-4. Погода стоит прекрасная, и я, несмотря на перебранку, рад, что мы здесь. Насколько мне известно, мы с отцом впервые предпринимаем нечто подобное. Возвращаться вместе – трое мужчин в одной машине – к нашим истокам, в попытке вернуть то, что принадлежит нам по праву, очень здорово. День для начала поездки просто замечательный. Все тихо и спокойно, приятный ритм нарушает только металлический голос, то и дело сообщающий, как нам ехать. Но в такой день можно и потерпеть.
Мы на хорошей скорости минуем Соллентуну и Ульриксдаль и подъезжаем к Сольне[3], где, когда я был маленьким, жили родители отца. Мне всегда нравилось ездить к ним в гости, в квартиру на улице Росундавэген, есть приготовленные бабушкой Соней оладушки с изюмом и общаться с дедушкой Эрвином. В то время мы много всего делали вместе. Ходили на озеро Росташён кормить птиц или слушали пластинки с операми. Дедушка обычно подпевал. У него был хороший голос, низкий и сильный, и когда он пел, взгляд у него всегда становился слегка мечтательным и отсутствующим. Будто он на самом деле пребывал где‑то в другом месте. Однако кульминация наших визитов наступала, когда мы с дедушкой спускались на лифте в имевшуюся в доме комнату для пинг–понга, чтобы сыграть партию. Ходили мы туда почти во всякий мой приезд, с тех пор как мне было совсем немного лет, до того как я стал подростком. Дедушка играл довольно хорошо, и поначалу я в основном проигрывал, но с годами положение стало все больше выравниваться. В этой комнате мы с ним проводили напряженные матчи, но ни один из них не сравнится с последним. Его я не забуду, даже если доживу до ста лет.
Помимо пинг–понга, я очень ценил атмосферу в доме родителей отца. У них всегда бывало так спокойно, никто не зудел, не ругался, и никого понапрасну не оскорбляли. Напротив, говорили там вообще не слишком много, как хорошего, так и плохого. Впрочем, я об этом особенно не задумывался. Я ведь все‑таки был ребенком и воспринимал мир и присутствовавших в нем людей как нечто само собой разумеющееся. Кроме того, меня занимали более интересные вещи, скажем, пытаться поднять дедушкины гантели или подсматривать за ним, когда он совершал особый и несколько своеобразный ритуал, укладываясь вздремнуть.
— Знаешь, – говорю я Лео, когда мы проезжаем Сольну, – мой дедушка Эрвин обычно спал после обеда с трусами на голове.
— Не с теми, которые носил, – вмешивается отец. – На голове у него всегда бывали чистые трусы.
— Почему? – спрашивает сын.
— Никому ведь не захочется надевать на голову грязные трусы. Во всяком случае, в моей семье, но с твоим папашей, возможно, дело обстоит иначе, – отвечает отец, выразительно глядя на меня. – Его трусы могут угодить куда угодно.
— Зачем он надевал трусы на голову? – интересуется Лео.
— Вероятно, чтобы становилось темнее, – говорит отец. – Впрочем, он не всегда пользовался трусами. Только когда под рукой не оказывалось ничего другого.
— А когда ты был маленьким, он это тоже проделывал? – спрашиваю я.
— Конечно. Он соблюдал сиесту ежедневно.
— С трусами на голове? – спрашивает Лео.
— С чистыми трусами, – уточняет отец. – В то время мы все‑таки были приличной семьей. Это потом, очевидно, что‑то пошло не так, принимая во внимание поведение твоего папаши. Тебе ведь известно, что однажды в ресторане он высморкался в скатерть?
— Это была салфетка.
— Тканевая салфетка, – поправляет отец, – а они предназначены для того, чтобы вытирать рот, а не сморкаться. Представляешь, как противно было тому, кому потом пришлось заниматься твоими соплями?
— Я не виноват, – оправдываюсь я. – Я просто продукт своего воспитания.
— Не сваливай свою вину на других.
— Это же правда. К сожалению, я не из такой приличной семьи, как ты.
Отец поворачивается к Лео с наигранным отчаянием в глазах.
— Знаешь, Лео, – говорит он, – некоторым хоро шее воспитание ничего не дает. Но не волнуйся, если твой папаша будет вести себя слишком противно, ты всегда сможешь переехать к нам. У тебя, кстати, есть жвачка?
Жвачка у Лео имеется. В огромных количествах. По его словам, когда жуешь, меньше укачивает. Он достает купленные нами два больших пакета и угощает всю компанию, что заставляет его спутников на мгновение умолкнуть.
Пока мы жуем, я раздумываю над словами отца и должен признать, что он кое в чем прав. Он действительно происходил из хорошей семьи, знавшей толк в этикете. У них не говорили о таком, что могло восприниматься как неприятное или щекотливое. Вероятно, отчасти поэтому мы так мало знаем об их прошлом. Нам ведь даже неизвестно, как дедушке удалось перебраться в Швецию.
Пытаясь разузнать побольше, я перед поездкой обзвонил нескольких его старых знакомых. Но оказалось, что они тоже ничего не знают о его прошлом. Дедушка просто–напросто об этом не говорил. А если что‑то и говорил, сказала одна из женщин, с которыми я связывался, то она позабыла. – Понимаешь, это было так давно, – сказала она. – Больше семидесяти лет назад. Когда мы еще были молодыми.
Главной проблемой для евреев в то время было не то, что они не могли покинуть Германию, поскольку это им еще разрешалось. Нацисты тогда еще не выработали окончательного решения и с удовольствием избавлялись от "паразитов". При условии, что те оставляли свое имущество и могли предъявить разрешение на выезд в другую страну. Проблема заключалась в том, что ни одна из стран не хотела их принимать. Швеция, в частности, проводила в отношении беженцев очень жесткую политику: чтобы не впускать евреев, был разработан ряд бюрократических процедур, например заполнение формуляра, где вновь прибывших беженцев обязывали указывать, арийского они происхождения или нет. Кроме того, мы относились к тем странам, которые тверже всех настаивали на том, чтобы всем евреям в паспорта ставили штамп с буквой J. Маленькая изощренная административная мера, которая помимо того, что упростила отказ еврейским беженцам на границе, стоила жизни многим тысячам людей. Стоявших за такими порядками политиков и бюрократов, несомненно, поддерживало общественное мнение. Ибо как только еврей пытался сюда приехать, его встречала непробиваемая стена сопротивления. Так, например, в 1934 году ходатайство еврейского врача о разрешении на практику в Швеции вылилось в то, что треть шведских врачей вышла в знак протеста на демонстрацию. Даже еврейская община не хотела нас здесь видеть из боязни, что слишком большое количество беженцев вызовет негативное отношение к тем евреям, которые уже живут в Швеции. Мы были настолько нежеланными, что даже мы сами не хотели нас впускать.