Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А картина похорон постоянно возвращалась к нему. Возвращался поп Алагич, и семья покорно шла за катафалком. Возвращалась грязная лужа, в которой застряли черные кони. Каждую ночь Николино головокружение отворяло гроб. Каждый вечер гроб падал с катафалка. В открытом гробу брат лежал с открытыми глазами.
— Оставь меня! — каждый раз начинал плакать Никола. — Прошу тебя, оставь!
Если я вдыхаю воздух особым образом, то начинаю отрываться от земли. Пролетаю сквозь дымоход, покидаю комнату и страшного брата в ней. Поднимаюсь к одинокой звезде и не спрашиваю, навсегда ли я оставил тело или нет.
Я произношу: «Индия» — и вижу священных обезьян Бенареса и Ганг. В следующий раз вижу лодочников, гребущих ногами на озерах Бирмы. В третий раз — теплые источники Японии и седых обезьян, сидящих в них. В четвертый — я скачу на газелях среди птиц и сирени в китайском Туркменистане.
Мир пронизан молниями и испещрен картинами. Я лечу над лесами, ограниченными ужасами и желтым светом, над горными вершинами и фиолетовыми морями. Подо мной мерцают города. В них я вижу мелких людей. Если присмотреться, я вижу их отчетливо. Слетаю к ним как птица, завязываю знакомства и долго разговариваю с ними.
Иногда взлетаю к звездам, где всегда утро и где живут серебряные люди. Иногда падаю в голубизну между космическими светилами. Иногда погружаюсь в морские глубины к мерцающим рыбам. В полночь хочу видеть день. Иногда с левой руки вижу день, с правой — ночь.
Я — Александр, победитель призраков. Я научился собирать свои мысли и нестись на них как Гелиос на своей колеснице. Я могу видеть свои мысли и удерживать их перед собой.
Не в состоянии жить в доме, где умер Данила, Милутин, обняв священника Миле Илича, передал ему Смилянский приход, сам же с семьей перебрался в Госпич. Держась за отцовскую руку, Никола разглядывал толстобрюхие дома и шептал:
— Сколько окон!
На улицах толклись национальные наряды, городские костюмы, мундиры. В воскресенье на площади играл духовой оркестр. Головную боль вызывал грохот колес экипажей по мостовой. Отставные солдаты рассуждали в парикмахерских о войне с Италией. Хлопали двери трактиров. В одном из заведений молодежь толпилась вокруг бильярда. В другом заседали пожилые доминошники. Они перемешивали костяшки, стучавшие, как фаянсовые тарелки, поминая недобрым словом «кровавое воскресенье»[1].
Николе казалось, что река Лика очень зеленая, а Госпич весьма велик. В новом храме Милутина бесчисленные свечи горели за живых и за мертвых. По праздникам отец захаживал в католическую церковь.
После службы он и священник католического прихода Костренчич стояли в церковном дворе, держась за руки.
— Сколько окон! — шептал мальчик.
После переезда Никола прислушивался к голосам улиц, пульсировавшим то отчетливо, то приглушенно:
— Могу переговорить с Томой, если он вернет мне инструмент…
— Он учился в школе с моим покойным братом…
— Вчера весь день плохо себя чувствовал. Отвык я от этого. Говорю: Мила, свари мне супчик…
— Эй, кум, присаживайся, нам одного игрока не хватает…
— …а тот все доливает. Знаешь, как эта музыка гремит…
— …и я приговорил четыре тарелки супчика…
— А я хочу, чтоб ты о детях своих заботился, а не по кабакам шлялся!
Николе казалось, что люди разговаривают не друг с другом, а мимо друг друга.
— Люди слепы, — говорила Джука сыну. — Ничего не видят. Ничего не понимают. Почти все.
* * *
Никола размышлял о жизни в Смиляне.
В своем селе он не был первым мальчиком, заметившим, что карманные часы легче открыть, чем закрыть, не был он и последним из тех, кто пробовал прыгать с крыши с зонтиком в руках. Вечно он чем-то был занят. Рассыпал на чердаке орехи для просушки. Катался верхом на овце и пытался оседлать гусака. Гусак с холодными крокодильими глазами ущипнул его в пупок. Воодушевившись лекцией «О вреде, наносимом воронами посевам», пробовал перебить их, но они его заклевали.
В Смиляне Джука поливала умывающемуся Милутину над клумбой, чтобы заодно напоить и цветы. Весной распускающиеся деревья были похожи на облака. Ночью — на привидения. Летом пели пчелы. Вечерами люди рассаживались перед домами и разбивали кулаком арбузы. Пахло пылью. Майские жуки во мраке ударялись Николе в лоб.
В этом гомеровском мире мама пела о Предраге и Ненаде[2]. Отцовские друзья выглядели как Менелай и Гектор. Но не все.
— Дай руку! — кричал поп Алагич Луке Богичу.
— Только верни мне ее, — ставил условие ужасный охотник.
Лицо Луки Богича, совсем как у фавна, таращилось на Николу. Мальчик попытался выдержать этот зеленый взгляд, но испугался и опустил глаза. Богич топтал утренний, по колено туман и наверняка знал, откуда вспорхнут перепелки. Он мог разглядеть силуэт тетерева на полной луне. Этот наводивший ужас охотник на глазах у детей ловил мух и поедал их. Дети визжали:
— Кошмар!
Они не замечали, что Богич хватал мух одной рукой, а в рот отправлял пальцы другой руки.
Вереница единорогов вышагивала под кроватью. Светлячки загорались в летних сумерках. Иногда кто-то из дедов засматривался на молодой месяц. Ухватившись за мочку уха, принимался подпрыгивать на одной ноге, выкрикивая:
— Ты — старый, а я — молодой!
* * *
А в Госпиче в ранний полдень тени от домов походили на рогатых улиток. Улицы были длинными. Бульвары заполняло воркование горлиц: гули-гули-гули!
По мостовой вышагивали молодые люди с бакенбардами, в длинных удобных сюртуках и светлых полуцилиндрах. Подражавшие им ребята умели на ходу кривить губы особым образом. Николе не хотелось выходить лишний раз из дому, чтобы не сталкиваться с кривляками. В новом окружении он все чаще искал уединения и потому стал много читать.
— Нельзя! — запрещал ему отец.
— Почему?
— Потому что испортишь глаза.
Ночью Никола затыкал паклей замочную скважину и щель под дверью. Читал при свечах, которые делал сам. Иногда пламя было спокойным и неподвижным, и тогда он грозил ему пальцем. Иногда огонек пытался сорваться с фитилька. Мальчик с восторгом глотал предложения до тех пор, пока на стене росла его тень. Книга в руках была порой больше самого читателя. С замирающим сердцем он задувал свечу каждый раз, когда ему чудились отцовские шаги.