Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любимым героем его был «веселый король Генрих IV», «добрый, близкий своему народу». Он любил пересказывать Шумову прочитанные французские романы. Кочегар, внимательно слушавший его, сказал ему как-то о французах: «Прохладно живут…» – «Как это?» – спросил Алексей. «А вот мы с тобой в жаре живем, – пояснил Шумов, – в работе, а они – в прохладе. И делов у них никаких нет, только пьют да гуляют – утешная жизнь!» – «Они и работают», – возразил Алексей. «Не видать этого по историям-то твоим», – справедливо заметил кочегар. На этих словах мальчик был поражен очевидным. «И мне вдруг стало ясно, что огромное большинство книг, прочитанных мною, почти совсем не говорит, как работают, каким трудом живут благородные герои».[12]
Поздней осенью, когда рейсы парохода по покрывшейся льдом Волге кончились, Алексей, вернувшись в Нижний Новгород, стал искать другую работу. Он поступил учеником в мастерскую иконописи. Лавка была тесно набита иконами разных размеров, киотами, книгами церковнославянской печати. В иконописной мастерской, в которой стоял густой запах сожженной махорки, олифы, лака, тухлых яиц, теснилось десятка два «богомазов». Некоторые из них были больны туберкулезом. Спали они на голом полу. Каждый имел свою специальность, рисуя на иконе лишь одну деталь, вместо того чтобы сделать работу целиком. Они любили петь хором грустные песни. Только водке удавалось их развеселить. Тогда они загорались диким, беспокойным весельем. «Слишком часто, – напишет Горький, – русское веселье неожиданно и неуловимо переходит в жестокую драку. Пляшет человек, словно разрывая путы, связавшие его, и вдруг, освобождая в себе жесточайшего зверя, в звериной тоске бросается на всех и все рвет, грызет, сокрушает…» Эти приступы тоски посреди веселья раздражали молодого Алексея. Ему хотелось видеть мастеров просто и по-настоящему счастливыми. Чтобы развлечь их, он рассказывал им прочитанные истории. Позже раздобыл несколько книг и читал вслух, перед склоненными над кропотливой работой головами. Он любил их в такие часы, и они были добры к нему. Он чувствовал себя на своем месте. Лучше узнавая своих собратьев по несчастью, он удивлялся тому, что у этих малообразованных людей огромный талант соседствует с невероятным невежеством: «Иногда мне думалось, что они смеются надо мною, утверждая, что Англия – за морем-океаном, а Бонапарт родом из калужских дворян. Когда я рассказывал им о том, что сам видел, они плохо верили мне, но все любили страшные сказки, запутанные истории; даже пожилые люди явно предпочитали выдумку – правде… вообще действительность не занимала их, и все мечтательно заглядывали в будущее, не желая видеть бедность и уродство настоящего».[13]
Алексей хотел бы учиться мастерству художника, но хозяйка отправила его в лавочку помощником приказчика. Эта торговля была ему отвратительна, поскольку заключалась в том, чтобы обмануть клиента, скрыв истинную цену товара. Частенько приказчик покупал у какого-нибудь бедного крестьянина за гроши старинную икону или продавал за большую цену якобы древнюю Псалтырь. Алексей наблюдал за происходящим, скрепя сердце и стиснув зубы, пленник своей должности за прилавком. Эти угрюмые мужики, скупые на слова, и старухи, «похожие на крыс», вызывали у него жалость, когда отдавали последние жалкие рубли за какую-нибудь иконку. Ему хотелось подсказать тихонько покупателю истинную цену иконы, которую расхваливал им приказчик, не запрашивая лишнего двугривенного. Заглядывали в лавку и староверы, не признававшие официальную православную церковь, жившие закрытыми общинами, молившиеся и совершавшие обряды, как и до реформы патриарха Никона 1654 года. Эти люди, гонимые как еретики, своими рассказами произвели на Алексея огромное впечатление. Он восхищался силой их веры перед лицом власти, которая преследовала их, сажала в тюрьмы, ссылала в Сибирь. Но вскоре он понял, что их пассивное упорство объяснялось неспособностью сдвинуться с того места, где они стоят. Они цепляются за старые слова, изжитые понятия, страшась открыть глаза и взглянуть на мир. «Эта вера по привычке, – напишет Горький, – одно из наиболее печальных и вредных явлений нашей жизни; в области этой веры, как в тени каменной стены, всё новое растет медленно, искаженно, вырастает худосочным».
Со временем работа и жизнь среди иконописцев стала для молодого Горького настолько тяжела, что он чувствовал, как им овладевает заразная тоска и скука: «Скука вливалась в мастерскую волною, тяжкой, как свинец, давила людей, умерщвляя в них все живое, вытаскивая в кабак, к женщинам, которые служили таким же средством забыться, как водка». Когда он плакался на свою тяжелую долю бабушке, она только вздыхала: «Терпеть надо, Олеша!» «Я был плохо приспособлен к терпению, – признается Горький, – и если иногда проявлял эту добродетель скота, дерева, камня – я проявлял ее ради самоиспытания, ради того, чтобы знать запас своих сил, степень устойчивости на земле. Иногда подростки, по глупому молодечеству, по зависти к силе взрослых, пытаются поднимать и поднимают тяжести, слишком большие для их мускулов и костей… Я тоже делал все это в прямом и переносном смысле, физически и духовно, и только благодаря какой-то случайности не надорвался насмерть, не изуродовал себя на всю жизнь. Ибо ничто не уродует человека так страшно, как уродует его терпение, покорность силе внешних условий».[14]
В четырнадцать лет, терзаемый мучениями переходного возраста, он все больше и больше думал о женщинах: «Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий праздник туда, куда все ходят? Это не было желанием физическим – я был здоров и брезглив, но порою до бешенства хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно, бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души».
В этом настроении тревожной неудовлетворенности он решил убежать в Персию. Именно в Персию, скорее всего, только потому, что ему очень нравились персы-купцы на Нижегородской ярмарке, безмятежно сидевшие и покуривавшие кальяны, выставив крашеные бороды и устремив вдаль темные, мудрые глаза. Однако этим планам не суждено было сбыться из-за одной случайной встречи: однажды на пасхальной неделе, прогуливаясь, он наткнулся на своего бывшего хозяина чертежника Сергеева, который к этому времени взял много подрядов на ярмарке. Сергеев взял его к себе в десятники, присматривать за строительными работами, и положил ему жалованье пять рублей в месяц и пятак в день на обед.
Из-за разлива Волги работы задержались. Выдавшееся свободное время Алексей тратил на чтение любых книг, какие только попадали ему в руки: «Я с жадностью читаю Тургенева и удивляюсь, как у него всё понятно, просто и по-осеннему прозрачно, как чисты его люди и как хорошо всё, о чем он кротко благовестит». Достоевского, Гоголя и Толстого он ценил меньше. Однако и они завораживали его – богатством своего слога. «Хорошо было читать русские книги, – также напишет он, – в них всегда чувствовалось нечто знакомое и печальное, как будто среди страниц скрыто замер великопостный звон, – едва откроешь книгу, он уже звучит тихонько». Романы Вальтера Скотта напоминали ему «праздничную обедню в богатой церкви». Это было «немножко длинно и скучно, а всегда торжественно». Диккенс навсегда остался для Горького писателем, перед которым он почтительно преклонялся: «Этот человек изумительно постиг труднейшее искусство любви к людям».