Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парень не мог назвать ни года, ни даже месяца своего рождения, но был сообразительнее, чем считали окружающие, и даже умел немного читать и писать свое имя, если ему давали для этого достаточно времени. Он родился в Лондоне, в Англии, но его отец мечтал о Калифорнии, о лучшем мире. И возможно, он даже нашел бы дорогу в такой мир, проживи он достаточно долго. Но он умер в одной из тех повозок, что вереницей пересекали Техас, к югу от Индейской территории, оставив Чарли и его мать на произвол судьбы. Накопленных денег им хватило лишь на то, чтобы вернуться на восток через Луизиану. После этого они стали обычными чернокожими бродягами в стране, где их и без того было полно, а когда пять лет спустя мать Чарли заболела и умерла, у него не осталось ничего, кроме ее обручального кольца. Оно было серебряным, с гербом из скрещенных молотков на фоне пылающего солнца, и мальчик, которому не было еще и десяти, держал его в руках и рассматривал при свете фонаря, вспоминая запах матери, восхищаясь своим отцом, который подарил ей его в знак любви, и пытаясь представить, кем он был. Чарли до сих пор прятал это кольцо в рукаве. Никто не смел отнять его у него.
Мать знала о способностях сына, о том, что он может исцелять себя. И все равно любила его. Но он изо всех сил старался скрыть эту особенность от остальных, и такая секретность – как и дар исцеления – помогала ему выживать. Выжил же он на речных работах к югу от Натчеза в штате Миссисипи и в темных лачугах, разбросанных вокруг того же города неподалеку от Ривер-Форкс-Роуд. Но теперь, стоя в кандалах посреди темной подсобки на складе, он не был уверен, что выживет и на этот раз. Все, чему он когда-либо был свидетелем на протяжении своей короткой жизни, научило его одной и той же печальной истине: в конце концов все тебя бросают. В этом мире у тебя есть только ты сам.
На нем не было ни ботинок, ни куртки, домотканую рубашку покрывали пятна крови, брюки истрепались. Его держали на складе, а не в тюрьме, потому что жена шерифа якобы боялась его. Хотя, скорее всего, так и было. Он находился здесь уже две недели, с кандалами на лодыжках и наручниками на запястьях. Иногда приходил помощник шерифа с другими белыми мужчинами, которые несли в руках дубинки и цепи; они ставили фонарь на пол и среди безумного хоровода теней избивали его ради забавы, а потом со смехом наблюдали, как затягиваются его раны. Но даже несмотря на быстрое исцеление, кровь была настоящей, как и ощущаемая им боль. И ужас, который он испытывал, лежа и плача в темноте, тоже был настоящим.
После этого он мог лишь в кромешной темноте переползать от стены к стене, чувствуя, как горят огоньки на его ранах и как течет из глаз и носа; двигался он осторожно, чтобы не опрокинуть помойное ведро. Наручники постоянно соскальзывали с его худых запястий, пока шериф не принес другие, специально выкованные для него кузнецом. Единственной мебелью в комнате была скамья, подвешенная к стене на ржавых цепях, и он ложился на нее, когда считал, что уже настала ночь, и иногда пытался заснуть.
Когда со стороны улицы послышались голоса, он как раз лежал на скамье. Время было не обеденное, он точно знал: его кормили только два раза в день, и еду приносил помощник шерифа на подносе, застеленном марлей, прямо из кухни, расположенной на соседней улице, причем старался как можно более смачно плюнуть в миску, прежде чем поставить ее на пол. Чарли ненавидел его, ненавидел и боялся, его пугала непринужденная жестокость этого человека, то, как он называл Чарли «полукровкой», пугал его грубый смех. Но больше всего мальчик боялся его взгляда, говорившего о том, что он, Чарли, всего лишь животное, а вовсе и не человек.
Снаружи послышался лязг отодвигаемых засовов большой двери склада, а затем медленный стук приближающихся сапог. Дрожа от страха, Чарли поднялся на ноги.
Он убил человека. Мужчину. Белого. Так ему сказали. Того самого мистера Джессапа, который расхаживал по речной пристани, куда причаливали пароходы, идущие на юг в Новый Орлеан и на север в Сент-Луис. Который держал в руке хлыст, как будто на дворе все еще был 1860 год, как будто не было войны, не было никакой отмены рабства, а обещание свободы еще не обернулось ложью. Человек, которого он убил, несомненно, заслуживал смерти – он был в этом уверен и не ощущал угрызений совести. Но дело в том, что Чарли ничего не помнил об убийстве. Он узнал о случившемся, потому что на разбирательстве все говорили о том, что это его рук дело. Обвинения подтвердил даже старина Бенджи с вечно печальным взглядом и дрожащими руками: «Ага, среди бела дня, сэр. Ага, на платформе лесопилки, сэр». В тот раз Чарли решили выпороть за какой-то проступок, и экзекуция продолжалась так долго, что он почувствовал, как порезы начинают закрываться. Мистер Джессап тоже увидел это, разозлился и принялся грязно ругаться, призывая на чертенка дьявола. Чарли в страхе развернулся – должно быть, слишком быстро – и врезался в мистера Джессапа, а тот упал на платформу и смешно ударился головой, после чего затих. Но когда мальчика попытались пристрелить, пули выходили из его плоти на глазах у изумленных палачей. Тогда его снова привязали к столбу, прицелились как следует, но все равно не смогли убить и уже не знали, что с ним делать.
Шаги остановились. Послышалось звяканье связки ключей и скрежет железных замков, а затем тяжелая дверь содрогнулась. По всему складу эхом разнесся звук удара дубинки по металлу.
– Встать! – крикнул помощник шерифа. – К тебе посетители, парень. Стой ровнее!
Чарли вздрогнул и прислонился к дальней стене. Холодные кирпичи уперлись ему в спину. Он держал руки перед лицом и дрожал. До сих пор никто никогда не приходил к нему.
Мальчик сделал глубокий испуганный вдох.
Дверь распахнулась.
Элис Куик, усталая и глубоко разочарованная во всем мире, с сжатыми кулаками и побелевшими от напряжения костяшками, стояла у разрушенного склада в Натчезе и наблюдала, как по крутой улочке к ней неспешно приближается ее партнер Коултон. Прошло четыре дня с тех пор, как в прибрежной забегаловке в Новом Орлеане она сочла, что нужно поближе познакомить нос некоего джентльмена с медной поверхностью барной стойки, и только револьвер Коултона и их последующий поспешный уход предотвратили почти неминуемое кровопролитие. В последнее время ее все больше раздражала бесцеремонная манера некоторых мужчин носить женское платье, словно в этом нет ничего предосудительного. Ей было уже за тридцать, но она оставалась незамужней, да и никогда не желала этого. С детства она выживала с помощью насилия и своего ума, и этого ей казалось достаточно. Турнюрам и корсетам она предпочитала брюки, а на широких плечах носила длинный плащ из промасленной кожи с подвернутыми рукавами, скроенный для ночных сторожей. Когда-то он был черным, но теперь местами выцвел и стал почти серым; украшали его потускневшие серебряные пуговицы. На лоб ей спадали жирные и спутанные волосы соломенного цвета, которые она сама подстригла до приемлемой длины. Ее можно было назвать почти красивой – миловидное лицо с вытянутым подбородком, тонкие черты, – но в глазах этой женщины застыла жестокость, сломанный много лет назад нос был плохо вправлен, и улыбалась она не настолько часто, чтобы привлечь внимание мужчин. Это ее вполне устраивало. Она была женщиной-детективом, и добиться серьезного отношения к себе было довольно трудно и без того, чтобы ее чертову руку целовали на каждом шагу.
Коултон же тем временем, казалось, нисколько не спешил, неторопливо прогуливаясь под зелеными тополями. На ходу он лениво нахлобучил на голову шляпу-котелок и зацепился большим пальцем за карман жилета. Их окружала тишина обшарпанного речного городишки со все еще красивыми зданиями своеобразной архитектуры, построенными на костях рабов, – красивыми, как ядовитый цветок. Коултон шел от дома шерифа, рядом с которым располагалась маленькая кирпичная тюрьма.
Элис начинала ненавидеть эту работу.
Первую сироту, девочку по имени Мэри, она нашла в марте прошлого года в одном из пансионов в Шеффилде, Англия. Второй ребенок