Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот сейчас марширует он, её и Збигнева сын, по улицам родного Новозыбкова и чем ближе подходит к материнскому дому, тем трепетнее и громче бьётся его сыновнее сердце. А у дверей, не чиненных и обшарпанных из-за отсутствия мужских рук, и вовсе готово выпрыгнуть наружу. Но он прячет его обратно – образно говоря – в свою сердечную «сумку» и нажимает кнопку звонка. Открывает дверь мать, чуть-чуть постаревшая, немного поседевшая, но по-прежнему родная и единственная. Естественно, бросается на шею, естественно, роняет слёзы и прижимает его к себе, как то мужское начало, воплощённое в плоть, которое объединяет одновременно и сына и мужа. Потому что того, второго начала ей и её сверстницам явно не хватало после войны и не хватает до сих пор. Останки этого начала догнивают либо в своей, либо в чужой земле, а те, что народились после них – ей уже не пара. Возвращение сыновей из армии всегда сопровождается, особенно у русских женщин, сочетанием радости и трагизма и, в результате, обилием слёз, потому что такого количества войн и, соответственно, жертв, причём порою глупых и ненужных, не знала в своей истории ни одна страна мира, ни один народ. И даже в невоенное мирное время генетическое предчувствие возможной утраты не покидает женское сердце. Мать Фёдора не исключение, она, возможно, только более сдержанна в своих чувствах, хотя, когда мать остаётся вдвоём с одним сыном и растит его без отца, он становится ей дороже вдвое.
Так или иначе, а сейчас они вместе, гладят друг друга по лицу и пытаются восполнить тот трёхлетний перерыв в их материнско-сыновьих отношениях, который был вызван объективной реальностью. Традиционный платок – подарок сына – красуется на материнских плечах, хотя он совсем ей не к лицу. Но что поделаешь, армия не то место, где развивают эстетические вкусы, а полудеревенская среда его юности, да и послеармейской зрелости, надо полагать, оставит их такими же не развитыми и дальше. Едят какие-то вкусные вещи, которые мама специально приготовила для сына, даже откуда-то взявшуюся копчёную колбасу, за которой в выходные дни горожане специально ездят в столицу, да и то без уверенности, что достанется. Пьют чай, говорят обо всём на свете и, прежде всего, конечно, о планах сына на будущее. План у него один, можно сказать, даже мечта: немного поработать, поднакопить деньжат и поехать в Москву поступить учиться. Правда, всё, чему его учили в школе, он успел капитально забыть – ведь в армии кроме устава, строевой подготовки и ненормативной лексики ничему не учили – но при желании и настойчивости можно всё наверстать и пробиваться в какой-либо столичный вуз. Тем более, что умению пробиваться, и, конечно же, с боями, его вроде бы научили. Всё-таки как-никак он служил в пограничной зоне, рядом Япония и Китай, свежие события на Даманском, постоянные нарушения границы со стороны китайцев, провокации и даже диверсии. Одним словом, почти состояние войны, которая, кстати говоря, в любую минуту могла разразиться. Поэтому по советской стороне то вдоль одного участка границы, то вдоль другого, проводились бесконечные учения, чтобы отпугнуть сопредельную сторону от возможных агрессивных действий. На их участке равнинное поле было вспахано-перепахано ревущими танками, и такой же рёв стоял от баражирующих на бреющем полёте МИГов. У Фёдора этот свист и грохот стояли в ушах до сих пор, ему хотелось поскорее забыть обо всём об этом и переключиться на абсолютно мирную жизнь. Три дня он отъедался-отсыпался, благо они ему были предписаны на обратную дорогу, и в понедельник пошёл в военкомат. Пригласили лично к военкому, тот поблагодарил за службу, вручил какой-то нагрудный значок и поинтересовался, чем сержант – теперь уже запаса – собирается заниматься на гражданке? Фёдор ответил, что хотел бы сначала поработать до лета, а потом ехать поступать в высшее учебное заведение. Идея была одобрена, а вот что касается работы, то поскольку нет у него никакой гражданской специальности и надо идти куда-либо в ученики, где зарплата, соответственно, ученическая, предлагается – учитывая военно-учётную его специальность – сразу же на хорошую зарплату место сотрудника ВОХР в местную тюрьму. Понятно, что не очень престижно, но надо понимать, что Новозыбков не столичный город и вакантных мест в городском хозяйстве, а также в промышленности и на транспорте ограниченное количество. Фёдор обещал подумать и максимум через день придти с ответом. Дома мать посоветовала соглашаться: там и одежду выдают, и обеспечивают питанием, и другие льготы имеются. Да и потом работа не бей лежачего: стой себе всю смену на вышке и следи, что б чего не произошло. А что может произойти: драка, побег, подкоп? Если драка – тут же разнимут, есть кому. Побег пресекут. Подкоп? Так его уже и так обнаружили. Правда, сделан он был ещё в довоенное время, причём, не подкоп, а бетонный туннель с армированным прутьями потолком, и сделан он был в соответствии с распоряжением высокого начальства и выходил он другим концом, можно сказать, в чистое поле, где предполагалось захоранивать казнённых или расстрелянных заключённых. Но в начале пятидесятых годов туннель был законсервирован, и пользоваться им перестали. Правда, совсем или только частично, история умалчивает. Вернее, где-то кто-то, кому положено, знает об этом, а вот всем остальным, кто знает или что-то слышал, лучше помалкивать, а то ведь те, кому положено, быстро могут превратить жизнь чересчур информированного человека в тот самый коридор, выходящий на кладбище в чистом поле. Когда молва про туннель просочилась к заключённым, в камерах стали наблюдаться явления полтергейста и в огромных количествах так называемые «барабашки» – находиться там стало ещё страшнее. Приходили в голову мысли о побеге, но тут же отвергались, так как новозыбковская тюрьма относилась к разряду лучших по условиям отсидки, поэтому никто из старых зэков не дал бы добро на такую затею. Всем понятно, что после побега – удачного или неудачного, без разницы – условия тут же ужесточились бы. Да и истории побегов в головах старожилов сохранились ещё: молва зафиксировала и передала по наследству все, без исключения, примеры. Что же касается побегов из российских тюрем вообще, то удавшихся – по крайней мере, в советское время – было на всей необъятной территории страны не так уж и много. Если он случался где-нибудь в сибирской тайге, то смене охранников, упустивших беглецов, отдавался приказ прочёсывать тайгу до тех пор, пока сбежавшие не будут доставлены обратно – живыми или мёртвыми. И тогда охранники превращались в сущих зверей, особенно зимой: если настигали сбежавших, то живым редко кто оставался. Объяснение было простое – убит при попытке отнять оружие у конвоира. Самым дерзким за последнее время побегом считался побег из одной колонии на Урале. А суть его состояла в том, что один башковитый зэк смастерил летательный аппарат из… бензопилы. В это трудно поверить, но аппарат взлетел. К сожалению, изобретатель допустил одну ошибку, решив, что Боливар выдержит двоих, и взял на «борт» второго человека – «пилоплан», как окрестили новое изобретение охранники, не смог набрать нужную высоту и врезался в вышку.
Фёдор про всё это знал, подобного рода случаи его не пугали, и он согласился. Прошёл инструктаж, сдал норматив по стрельбе и уже через неделю появился на своём рабочем месте, то есть на вышке. В новеньком обмундировании и с автоматом через плечо. Сначала караулил мужскую часть тюрьмы, а примерно через месяц его поставили на женскую половину, поскольку он был молод и хорош собой. И потянулись будни, однообразные, как телеграфные столбы, как стук колёс на стыках, как скрежет засова дверей камеры и стали они незаметно, исподволь, отдалять Фёдора от заветной его мечты учиться в высшем учебном заведении. А всё, возможно, по той причине, что захватила его целиком и полностью другая наука, наука занятная и увлекательная, наука тайная и тщательно скрываемая. И потому, наверно, такая захватывающая. Зародилась она в незапамятные времена, то есть точно сказать никто не может когда, но, по всей вероятности, ещё в допетровское время, когда на необъятных просторах российской империи стали возводить остроги, пересыльные тюрьмы, а затем лагеря и зоны. В этих многочисленных суровых и нелюдимых местах, предназначенных для изоляции людей, стал зарождаться свой, особый, мир людских взаимоотношений, понятий и даже свой особый язык. Что-то вроде эсперанто или, точнее, языка посвящённых, как если бы это изолированное братство, иными словами, братва, являлось какой-то закрытой масонской ложей. Правда, в более широком значении «ложа» на их языке означала «тюряга», в более узком – «хата». А все тюряги делились на красные и положенные. Всё зависело от того, какая там была «постанова» – то есть, власть, – мусорская или блатная. Если братву «щемили», то про такую тюрягу или зону говорили, что она красная, если же нет, то давали ей наименование положенческой, то есть находящейся «на положении». Все места заключений имели в зэковском мире свои названия: "Белый лебедь", "Васькин мох", "Чёрный дельфин", "Дельфинарий" либо названия, происходящие от номера тюрьмы: Единичка, Трёха, Вологодский Пятак. В хате, то есть в камере, устанавливались свои законы, законы понятийные, которые были, естественно, очень далеки, если не противоположны сводам законов, разрабатываемых думскими депутатами и государственными конституционными комиссиями. Так, в каждой хате имелся «пахан», «хлебник», «петух» (не путать с «курицей», что означает стукач, подсадная утка). Кроме того, каждый имел свою «кликуху» или «погоняло». Чаще всего кликухи образовывались от фамилий, были естественны и необидны, но самыми оскорбительными считались кликухи птичьи, а самыми неуважаемыми категориями заключённых – маньяки, насильники малолетних и торговцы наркотиками. Каждая хата имела свой «общак» и самым ценным считались в нём чай и курево. В связи со строжайшим запретом алкоголя, в хате пили чифир – смесь азербайджанского и грузинского сортов чая с добавлением немного «индюхи». На поллитра воды бросалось 3–4 «корабля» – спичечных коробка «замутки» – заварки и через «тромбон», завёрнутое в полотенце горлышко, разливалось по стаканам. Когда в хате начинался «голяк», сажали к «решке» – решётке петуха, как правило, и тот оповещал соседей о временных трудностях. Соседи с нижнего этажа выручали, закладывая в специально спущенного «коня» что могли или что было не жалко. Существовал, правда, тюремный магазин, но там продавалась одна тухлятина, да и та втридорога. Особым уважением и любовью пользовались в хате «хлебники», то есть те, кто регулярно получал посылки с воли. Разрешалась одна посылка в месяц не более 10 кг, и принималась она исключительно от близких родственников, даже от бабушки или дедушки могли не принять – руководство боялось возможного отравления заключённого. Существовали разрешённые нормы: чай – 200–300 граммов, сигареты – 20 пачек, без фильтра, только россыпью и в целофановом пакете, сало – 500 граммов, колбаса копчёная – 1палка, сыр – 400 граммов, сахар – 1килограмм, варенье в целофановом пакете – 500 граммов, бульйонные кубики – 2 упаковки, помидоры, огурцы – по 1килограмму, 2 рулона туалетной бумаги. Хлебник обязан был по своему усмотрению сдавать часть посылки в общак, но часто случалось так, что за какую-либо провинну или проигрыш в нарды или карты он отдавал всё и довольно часто что-либо из одежды и других личных вещей. Карты, правда, в тюрьмах были запрещены, но зэки изготавливали их сами, например, из газет. Склеенные хлебным клейстером, они долго ровнялись и шлифовались и получались из них очень даже красивые «стосы» – колоды.