Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то успел поставить напротив, перед столом, стул для Вальки, и он сел с чувством, что попал на экзамен. Он так вспотел, что сам ощущал свой запах.
— Валентин, — вкрадчиво сказал председатель, — Анна сказала, что вы хотели бы присутствовать на наших собраниях. Пожалуйста, расскажите о себе. С нами, думаю, вы сможете познакомиться позже, когда станете нашим товарищем.
Валька, как нашкодивший, стрельнул глазами в угол, где сидела Анна. Свет из-под абажура лился прямо на него, и все, что было в комнате, он видел неясно. Лица людей проступали пятнами, все похожие друг на друга, как манекены.
— А что рассказывать-то? — шмыгнув носом, спросил Валька, натянуто улыбнувшись. — Учусь на втором курсе. Живу в общаге. Работаю…
— Где работаете? — поинтересовался мужчина.
— В хлебопекарне, у армян, — зачем-то добавил Валька. — Лаваши там делаем, лепешки… Пиццу печем. Развозим. Я развожу.
— В армии служили? В каких войсках? Где? — посыпались дальнейшие вопросы.
Валька отвечал. Сергей Геннадьевич кивал, как будто что-то ему становилось ясно. Он говорил странным, неживым языком. Валька не понимал смысла расспросов, но отвечал честно, хотя на всякий случай немного. Потом стали спрашивать об университете, об общежитии, многие ли студенты работают и где, есть ли у Вальки друзья среди однокурсников и соседей, хватает ли ему его заработка на жизнь и досуг, на покупку нужного, и вообще, в чем Валька нуждается.
— Да вроде на житье хватает. Мне-то самому немного надо, — замялся Валька.
— А другим? Как вы думаете, Валентин, о чем мечтают ваши соседи, приятели? — все так же раздражающе вкрадчиво спрашивал Сергей Геннадьевич.
— Так… как все. — Валька совсем стушевался и стрелял глазами в сторону стульев, словно искал поддержки, но стулья вопросительно молчали. — Шмотки там, плеер — музыку слушать. Мобильник, конечно, первым делом… — Валька сам не знал, почему он говорит это, но чувствовал, что именно это хотят от него сейчас услышать и стулья, и председатель. Краем глаза он замечал, что тот внимательно слушает и кивает головой в такт.
Потом стали задавать вопросы и стулья. Спрашивали только два голоса, мужской и женский, не Аннин. Женский голос поинтересовался, кто Валька по национальности. Он посмотрел в темноту и ответил, что русский.
— Лиза, это не имеет значения, — сказал Сергей Геннадьевич.
— Стартовые возможности у выходцев из бывших азиатских республик Советского Союза ниже, а потребности такие же, — обиженно надув губки, отчеканила из угла Лиза. — А Валентин не сказал, откуда он к нам приехал.
— Дело не в стартовых возможностях, а в том образе мышления, который привит молодежи, так сказать, в том идеале жизни, к которому они стремятся, — строго отозвался на это Сергей Геннадьевич. — Валентин сейчас перечислил по пунктам все, что ему и его сверстникам кажется первостепенным для счастья.
Валька обалдел от этого разговора, но по интонациям догадался, что вопросов больше не будет.
— Можно мне сесть ко всем? — спросил он.
— Да, Валя, садитесь, — кивнул председатель. Валька взял стул и быстро переместился в угол, рядом с Анной, а Сергей Геннадьевич продолжил, ничуть не сбившись: — Сотовые телефоны, плееры, ноутбуки, цивильная, как выразился наш герой, одежда, вечеринки в клубах. На все это им нужны деньги, а значит, не хватает в первую очередь их. Наш герой в силу своего социального происхождения, в силу отсутствия — пока — высшего образования занимается трудом физическим. А его товарищи, по его собственным словам, занимаются другим трудом, в основном торгуют. Вот вам срез общества, вот вам срез молодежи. Вот вам все духовные ценности и ориентиры. Мы должны понять, товарищи, почему это случилось, почему люди живут так. Понять сами и объяснить им, таким, как наш Валентин…
Валька чувствовал себя, как в театре. Складная, словно заученная, речь председателя больше не удивляла его, а, скорее, вызывала смех. Он искоса смотрел на подтянутых молодых людей, нормальных, московских, как определил Валька на глаз, и не понимал: неужели они все этого не знают? Неужели не смеются сейчас про себя над чудаковатым Геннадичем, а правда так вот серьезно слушают? Одинаковые, правильные, они казались ему ненастоящими. Все, кроме Анны. Валька ждал, чем все кончится.
А они заговорили все, по очереди, с жаром и как-то по-книжному, как нормальные люди не говорят. Валька пытался следить за мыслью, чувствуя себя неуверенно, как на семинаре — вдруг случится, выдернут его и спросят, что он про все это думает, а он не думает ничего. Однако о нем забыли. Даже Анна, хотя и молчала, вся целиком была поглощена разговором. Говорили о рабстве в современном мире, о фатальной зависимости людей от материальных благ, о том, что само общество поддерживает это, как идеал успешной жизни, приучая не замечать нищеты вокруг… Валька понял, что у него спрашивать ничего не будут, расслабился, откинулся на стуле и заулыбался на всю комнату своей добродушной, чуть снисходительной улыбкой. И тут же почувствовал, как холодная ладошка Анны нашла его руку, расслабленно лежавшую на колене, и накрыла сверху, обняла. Валька обернулся, но она не смотрела на него, все больше втягиваясь в разговор товарищей и все крепче, жарче сжимая Валькину руку, сама не замечая. Он накрыл ее сверху правой и стал медленно поглаживать нежную кожу, обмирая от этой нежданной ласки, как от воровства.
— Что ты думаешь про нас? Почему ничего не скажешь? — спрашивала Анна на обратном пути к метро. Валька молчал, улыбался, он словно согрелся незамеченным ею рукопожатием, и теперь на него спустилась сытая благодать. — Мне интересно знать, — пытала Анна, но ее голос тоже был мягкий, было заметно, что и она находится в умиротворенном состоянии духа.
— Вы коммунисты, да? — спросил наконец Валька. Анна поглядела на него протяжным взглядом.
— Нет, — ответила потом. — Мы — клуб мыслящей патриотической молодежи.
— А почему у вас все так… как у коммунистов?
— Потому что это исторический клуб. Реконструкторский. Ты же сам говорил, что ролевым движением в школе увлекался. Ну вот. А мы — реконструкторы. По двадцатому веку, по гражданской войне и революции. По первым годам советской власти тоже, но немного совсем.
Валька помнил этот разговор. Да, он сказал, что играл в школе в ролевые игры, был орком. И Анна тогда с неожиданной усмешкой ответила, что ходит в реконструкторский клуб. Валька представил себе звон доспехов, длиннополые, струящиеся платья эпохи барокко, чопорных девиц и жестокие пьянки после рыцарских побоищ. Но — никак не поблекшие знамена, не абажур с бахромой и не портреты Ленина, Маркса и Энгельса на стене.
— Странная у вас реконструкция, — ухмыльнулся Валька. — Что же сегодня было? Стачка какая-нибудь? Прием в партию? А роли у вас какие?
— Самая настоящая у нас реконструкция, — сказала Анна, и голос у нее снова стал ожесточаться, отдаляться, звенеть. — Ты не понимаешь: чтобы вжиться в эпоху, надо прочувствовать, чем люди тогда дышали. Чтобы сердце разгорелось, надо это все прочувствовать — унижение людей, несправедливость. Те люди все это чувствовали, как собственную боль, за всех людей страдали и болели. А что сейчас? — заговорила она опять с жаром, как на собрании. — Чем сейчас лучше, нежели было тогда? Все то же самое, люди не перестали жить в унижении, только сами этого не понимают. Все душевные силы, все лучшие порывы человека сводятся к тому, чтобы купить что-то, выжить как-то. Разве может мыслящий человек не возмутиться этой несправедливостью? Человек живет для большего, труд должен быть благородным занятием, воспетым, прекрасным, а у нас теперь все презирают трудящихся. Вот ты, — она даже обернулась к нему, — простой человек, из провинции, но и тебя, я по глазам вижу, не возмущает то, что ты печешь хлеб, а зарабатываешь в десять раз меньше, чем тот, кто ничего не делал никогда в жизни своими руками. Почему тебя это не возмущает? Потому что тебя приучили так думать, всех нас приучили. Приучили презирать гастарбайтеров, бояться, морщиться на всех этих дворников-таджиков, строителей из Молдовы, забитых киргизок, которые полы моют в супермаркетах. Да и русских презирать тоже — из провинции, из Подмосковья, простых работяг, которые сюда едут. Ведь они-то нас и обслуживают, они-то по-настоящему трудятся, и за гроши. Разве это не дискриминация? Разве это не то же самое, что было тогда?