Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слава богу, все обошлось, но это был первый звоночек. Школу закончили с трудом, с таким аттестатом в наше время, когда в Питере и дворников набирают по конкурсу, в хорошем институте ловить было нечего, но дед, души не чаявший в любимой внученьке, напряг свои старые связи и все уладил.
За первый курс Екатерина постарела лет на десять. Женька превратилась в жестокого хищного зверька и, кроме себя, никого не замечала, жизнь у нее выстраивалась и сортировалась по принципу: это мне надо, это — не надо. Потом что-то в ней надломилось, и она; как побитый кутенок, приползла к мамке, поскуливая, повизгивая, прося сочувствия, ласки и тепла. Так прошли, наверное, самые лучшие два года.
Екатерина всегда мечтала, чтобы их с Женькой отношения хоть отдаленно напоминали ее близость со своей матерью. Конечно, в молодости она тоже была не подарок, и десяток лет жизни (сейчас она это понимала) у родителей отняла. Но до такой беспринципности и лживости, как дочь, не докатывалась. Дома Женька всегда лгала и делала это самозабвенно и нагло, как и все лжецы, абсолютно уверенная в необходимости таких гуманных мер, чтобы лишний раз не волновать родителей, а особенно деда с бабкой. Ее изобличали, ловили на слове, она ревела и все равно врала.
Однако ложь оказалась сущей безделицей по сравнению с длинными ночами неведения. Екатерина за последний год возненавидела ночь. Кроме дикой тоски и пытки ожиданием она больше ничего ей уже не приносила.
Мать Женьки, как и тысячи других матерей, сидела на кухне и ждала возвращения ребенка. Вечная картина. Меняются эпохи, стили, власти, а на кухне все теплится огонек материнского сердца. За хрупкой скорлупой дома бушует ненастье, рыскают соблазны, беды и зло, а мать, как встревоженная, испуганная птица, широко распахивает крылья, пытаясь оградить своего, как ей кажется, несмышленого птенца. Не дай бог, чтобы ее гнездо опустело!
Часы пикнули половину пятого. Екатерина, наревевшись, проглотила полтаблетки седуксена, зашла в ванную, с отвращением глянула в зеркало. В этом изможденном лице с трудом угадывались черты нынешней беззаботной и все пытающейся найти какую-то необыкновенную любовь Катьки.
Через полчаса после того, как на кухне погас свет, стараясь не звенеть ключами и сняв туфли еще у лифта, Женька проскользнула домой…
Катька продрала глаза в четвертом часу дня и с ужасом поняла, что, как всегда, опаздывает. Дурацкий сон, который она толком не поняла, быстро забылся. Жизнь побежала своим чередом, ибо нет ничего более необязательного и лживого, чем слово, которое мы даем самому себе.
Понедельник, половина седьмого утра — общее для окраинной Москвы время пробуждения. В миллионах квартир почти одновременно начинают на все лады тарахтеть, звенеть и петь будильники, срабатывают таймеры, включаются свет и музыка. Кто-то бежит в ванную, кто-то делает зарядку, кто-то, поглядывая на часы, торопливо занимается любовью — словом, день начинается.
Иван Макарович Хрустолапов проснулся и, следуя годами выработанной привычке, резко вскочил с кровати, раздвинул шторы и… вполголоса чертыхнулся. Ему не надо было ехать на работу.
В пятницу бывшего чиновника формально-торжественно проводили на заслуженную пенсию. Глубокая досада, которую приносит с собой шестьдесят первый год жизни, наконец поселилась в сердце этого еще крепкого, сухопарого, невысокого роста человека.
Пенсия. В нашей стране в этом слове слышится что-то унизительное, больничное и отчужденное. Но новоиспеченный пенсионер пока не догадывался об этом.
Минут пять-семь вяло помахав руками для самоуспокоения, он поплелся в душ.
Еще лет в двадцать Иван Макарович где-то вычитал, что деградация личности начинается с запаха собственного тела, который человек перестает ощущать. С тех пор до боли в ноздрях принюхивался к себе, чем порой вызывал недоумение и шутливые реплики окружающих. Со временем Иван перестал обращать на это внимание, зато безошибочно научился различать запахи и точно угадывал, кто только что ехал в лифте, прошел перед ним по коридору или заходил к шефу.
По утрам чиновник, как правило, ел овсяную кашу. И сегодня, не изменяя привычке, он приготовил немудреное варево и стал без особого аппетита жевать его. Предательское, пока еще слабо изведанное чувство собственной ненужности медленно заползало в сердце. Постыдный холодок слабости пробежал меж лопаток, осой зажужжала досада. Увы, ему некуда спешить, работы у него больше нет, и кто-то чужой уже раскладывает по ящикам его рабочего стола свои бумаги.
Хорошо бы сейчас доесть кашу и, как обычно, сесть в автобус, доехать до метро, сделать пересадку и выйти на Лубянке. Он всегда доезжал до площади Дзержинского, которая для него так и не поменяла своего названия, и шел до Старой пешком.
Ему нравился этот годами выверенный маршрут. Красивые, особенно в последние годы, дома, солидные подъезды, модно одетые холеные женщины, вежливые охранники, естественный жест, предъявляющий раскрытое удостоверение — все это являлось внешней, уличной частью некоего чуть ли не сакрального ритуала. Затем шли внутренние обволакивающие интерьеры, широкие холлы, бесшумные лифты, лабиринты длинных, извилистых коридоров и переходов, устланных бесконечными, толстыми ковровыми дорожками. Чинные кивки сослуживцев. Торопливые рукопожатия начальства. Ленивый, как бы между прочим, обмен новостями и сплетнями. Все это ему нравилось, все это он любил, и всему этому был предан долгих двадцать лет.
Из всей чиновничьей Москвы именно Старая площадь считалась верхом служебного продвижения. Так было при Сталине, Брежневе, Ельцине, так осталось и ныне. Любой, даже самый незначительный сотрудник со Старой площади всегда вызывал трепет и уважение у служивого люда из других ведомств, включая соседнюю Лубянку. Сколько всего было пережито за эти двадцать лет. Сколько информации, слухов, клеветы и доносов прошло через него. Сколько интриг, трагедий, взлетов и падений он видел, сидя на своем неприметном стуле.
Иван Макарович курировал группу регионов, часто там бывал, собирал и анализировал информацию, готовил документы, которые, в зависимости от того, совпадали они с мнением начальства или нет, позже становились основой служебных записок, директивных писем, а иногда и более весомых бумаг. Тексты Ивана Макаровича почти всегда совпадали с мнением часто меняющихся начальников, но он, как надежный и верный винтик бюрократической машины, точно вставал в предназначенное для него гнездо. Еще не родилась и не созрела та власть, которой бы не был нужен умный и покладистый чиновник. Он это понимал и втайне гордился своей причастностью к этой вековой касте, которой принадлежала, да и принадлежит, вся полнота власти в стране, и притом не только нашей.
Выскочки, в силу тех или иных обстоятельств взлетевшие на высокие посты, наивно думают, что они — власть. Где они теперь? Только аппарат, тайный, невидимый чиновничий орден, обладает властью и наследует ее. Да что там наследует! Он никогда не выпускает ее из рук.
Правда, меняются времена, меняются форма и название, а суть, суть всегда остается — служить и этим кормиться.