Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задолго до него между мной и ней был момент горькой сопричастности и странной близости.
Когда мы курили летом и она вдруг заметила следы порезов на моих руках, я ужасно смутилась, а она взяла меня за руку и сказала:
– Береги себя, пожалуйста.
Я ответила:
– Ты тоже.
Уже от него я узнала, что она так же резала себя. На этом параллели заканчиваются, остается зона уязвимости.
На мой день рождения он снова позвал меня к себе. Он долго целовал меня на матрасе, вокруг валялись только провода, а потом засмеялся:
– Ты хочешь лечь на удлинитель.
И уже я стала целовать его. Не различая в полумраке его подбородок и рот.
И тогда я впервые попросила его ударить себя. Я легла на живот, закрыла глаза и наконец потеряла себя до конца, точно все нити между мной и моим сознанием, мной и жизнью оказались перерезаны, как будто я вышла босиком в снежное поле. Ничего больше не разделяло меня с опытом исчезновения. И меня с ним и с его властью над мной. И тогда это была я и был он.
Прежде я никогда не доверяла никому настолько, чтобы попросить об этом. Я не знаю, почему я доверяла ему больше всех остальных людей.
Возможно, все его поведение виделось мне следствием глубокого кризиса, а я с детства могла испытывать влечение только к ненормальным. И с первых минут знакомства сквозь всю его видимую светскость я увидела ту самую темную мрачность, ее отпечаток, всегда говорящий о чуть более тяжелом и вероломном опыте, чем опыт других.
– А твоя мама? – вдруг спросила я его.
– Она умерла, я один.
– Тебе не хватает ее?
Я была бестактной.
– Нет, не думаю, что она хотела бы жить дольше, она уже сильно болела, и ей было много лет. Дальше это стало бы слишком утомительно для нее.
Он закрыл глаза, и тогда, целуя его щетину и смотря на голубой свет из окна, чувствуя, как мороз вплетается в весну, я поняла, что он никогда не будет говорить со мной о своем детстве так, как мне хотелось бы.
В ту ночь он постоянно сжимал мою руку во сне. Я слушала, как ветер шумит за окном, и уже ни о чем не думала, кроме как о том, что мир делится на его дыхание и мой полусон, что я не хочу ничего помнить, кроме этого полусна, внутри которого общая тревога превращала нас в совершенных соучастников.
А на рассвете, когда я уходила, он вдруг сказал мне:
– Ты думала, я веселый?
Я покачала головой:
– Нет, я никогда так не думала.
Вместо «пока» он сказал мне только «с днем рождения».
Он любил целовать и кусать мочки моих ушей, и только тогда я осознала, что они красивые. Иногда я говорила ему:
– Ну не смейся надо мной.
И он всегда отвечал мне:
– Я никогда не буду смеяться над тобой.
И его голос становился глухим.
А потом он оставляет меня одну в мире, где все больше не имеет прежнего запаха и цвета, ни одной прежней функции, ни одного прежнего свойства.
Часто, еще находясь рядом с ним, я думала: «Откуда он знает столько всего про меня?»
Угадывание или изначальное знание, мне было не важно. Важно лишь, что оно было у него.
Это чувство безопасности тепла и беспамятства, всегда такое хрупкое, возникало у меня только рядом с ним, и разрушал его тоже он – своей холодностью, словно чувства были для него чем-то стыдным. Умом я хорошо понимала его холодную логику, где удовольствие всегда было отмечено следованием за новизной или изнуряющей игрой в кошки-мышки. Но я ни разу так не чувствовала.
В этой логике постоянного отстранения и приближения любое тепло вызывает ужас и кажется по-настоящему неприличным. Фраза вроде «Я скучала по тебе» смущает и видится неуместной, а формулировка «Я хочу ебаться» успокаивает, точно служит универсальной отмычкой к миру.
Думаю, когда мы только познакомились, каждый из нас подумал про другого – «как можно быть таким?», «как можно быть такой?». И вначале мне нравилось быть эдакой «девушкой с мороза», неуместным существом, неудобным по всем пунктам, пока это не стало причинять мне настоящую боль.
И все же при этом все другие люди, все, кроме него, стали казаться мне прозрачным стеклом, и я металась среди них, как загнанное животное. Я смотрела на них и не понимала, почему они вдруг стали такими неинтересными, все, кого я любила раньше.
А в одну из ночей я открываю сторис в соцсети.
И вижу его в лифте с другой девушкой. Вижу, что он пьян. Они смеются, он протягивает руку к ее волосам, пытается опустить ее ниже, но она отстраняется. У нее широкие брови и белозубая улыбка. Он повторяет этот жест. Я вижу, как он приоткрывает рот, я вижу, как он ее хочет, и вижу вену на его шее, к которой я всегда прижималась губами во время близости.
Я откладываю телефон и чувствую, что в глаза мне попала соляная кислота и мне хочется убить его, а потом себя. И тогда перестаю узнавать себя в зеркале, мне кажется, что меня больше нет, раз он меня больше не хочет, то я себя тоже не хочу.
Я бы выстрелила ему в сердце, а потом себе в голову, чтобы все кончилось.
Двадцать минут спустя я удалила его из друзей во всех соцсетях.
Зачем?
Не справилась с болью, проявила старомодную ревность, оказалась слишком обычной. И слишком слабой.
Со мной не осталось ничего, кроме озноба, невозможности поднимать руки и ноги. Я снова перестала узнавать себя в зеркале, перестала узнавать себя на фотографиях. Почему деперсонализация всегда так похожа на волны?
И когда они отходят, я вспоминаю свое тело, заново узнаю его, и тогда ко мне возвращается память этого тела.
И я дохожу до того, что плачу на порнороликах, отдаленно напоминающих мне любую из встреч с ним.
И я пишу ему письмо, жалкое и нежное:
«Ночью я смотрела „29 пальм“ и почувствовала запах дешевой гостиницы и хлорированной воды и снова захотела тебя, мне хотелось оказаться с тобой в таком месте, и этот секс на экране, такой трогательно нелепый, который бывает только между любящими и которого никогда не бывает в