Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первом курсе я посещал вводные занятия по современной китайской политике. Речь шла о революции и гражданской войне, о метаниях председателя Мао, о падении и восхождении Дэн Сяопина, который вернул Китай миру. Всего пять лет прошло со времени демократических манифестаций 1989 года, когда студенты, не многим старше меня, поставили палаточный городок на площади Тяньаньмэнь, в сердце власти компартии – маленькое государство в государстве, жившее импульсивным идеализмом. По телевизору казалось, что они будто разрываются между Востоком и Западом: они были лохматы, у них были магнитофоны и цитаты из Патрика Генри, однако пели они “Интернационал” и вставали на колени, чтобы обратиться с просьбой к людям во френчах, как у Мао. Один студент говорил репортеру: “Я не знаю точно, чего мы хотим, но мы хотим этого побольше”. Манифестации закончились бойней в ночь с 3 на 4 июня под рев громкоговорителей: “Здесь не Запад, здесь – Китай!” Политбюро впервые после революции использовало НОАК против народа. Партия гордилась тем, что справилась с угрозой, но, осознавая ущерб собственному имиджу, в последующие годы так тщательно стирала эти события из истории, что уцелели только их призрачные контуры.
Заинтересовавшись Китаем, я полетел в 1996 году в Пекин, чтобы полгода изучать там язык. Город меня ошеломил. Никакие съемки не могли передать, насколько ближе он был, по духу и географически, открытым всем ветрам монгольским степям, чем неоновым огням Гонконга. Пекин пах углем и чесноком, дешевым табаком и шерстью. В трескучем такси с закрытыми окнами и включенным на всю мощность обогревателем запах прилипал к нёбу. Пекин лежал между гор на Северо-Китайской равнине, и зимой ветер из земель Чингисхана хлестал по лицу.
Пекин показался мне шумным и малопривлекательным местом. Одним из самых приятных зданий в городе была гостиница “Цзянго”, которую ее архитектор с гордостью назвал идеальной копией “Холидей-инн” в Пало-Альто. Экономика Китая уступала итальянской. Чувствовалась близость деревни: чаще всего я ужинал в “синцзянском” мусульманском квартале, где жили уйгуры. У крошечных ресторанчиков из серого кирпича топтались пугливые овцы, во время обеда одна за другой исчезавшие на кухнях. Вечером, когда поток посетителей иссякал, официантки и повара забирались на столы и там спали.
Интернет пришел в Китай двумя годами ранее, однако на сто человек приходилось лишь пять телефонных линий.
Я привез из США модем и включил его в розетку в спальне. Он издал громкий хлопок и больше не включался.
Когда я впервые побывал на площади Тяньаньмэнь, я увидел по трем ее сторонам Мавзолей Мао, Дом народных собраний и сами Тяньаньмэнь – Врата Небесного спокойствия. Но не было, разумеется, и следа демонстраций, и ничего на площади не поменялось с 1977 года, когда останки Мао положили в стеклянный саркофаг. Для меня, иностранца, было большим искушением, осмотрев монументы в сталинском духе, счесть, что компартия обречена. Тем летом “Нью-Йорк таймс” напечатала статью “Долгий путь к неуместности”, где говорилось: “некогда вездесущей партии” уже “почти не видно”.
Одна сторона площади была посвящена будущему. Гигантское табло (16 метров в высоту и 9,6 метра в ширину) с электронными часами, которые отсчитывали секунды до того момента, как гласила надпись, когда “китайское правительство восстановит суверенитет над Гонконгом”. Менее чем через год Великобритания планировала вернуть Китаю Гонконг, приобретенный ею после победы в Первой опиумной войне (1842). Китайцы отчаянно отрицали историю завоеваний, когда они были “разделены, как дыня” между иностранными державами, и возвращение Гонконга должно было стать символом восстановления чести Китая. Перед часами фотографировались туристы и молодожены.
Возвращение Гонконга вызвало патриотический подъем. После почти двадцати лет реформ и вестернизации китайские писатели обрушились на Голливуд, “Макдоналдс” и американские ценности. Бестселлером в то лето стала книга “Китай может сказать ‘Нет’”. Авторы – группа молодых интеллектуалов – осуждали китайскую “одержимость Америкой”, которая, по их мнению, подавила национальное творческое начало диетой из виз, заграничной помощи и рекламы. В книге говорилось, что если Китай не станет сопротивляться “культурному удушению”, то будет “порабощен” и история национального унижения продолжится. Китайское правительство, опасающееся стихийно распространяющихся идей (пусть и полезных для него), изъяло книгу из продажи. Однако у нее появилось множество подражаний (“Почему Китай может сказать ‘Нет’”, “Китай все еще может сказать ‘Нет’” и “Китай всегда должен говорить ‘Нет’”). Первого октября, когда китайцы праздновали День образования КНР, передовица в “Жэньминь жибао” напоминала: “Патриотизм требует от нас любви к социалистическому строю”.
Два года спустя я вернулся в Китай, чтобы учиться в Пекинском педагогическом университете. Почти все, что я знал об этом учебном заведении, относилось к 1989 году. Учащиеся Пекинского педагогического были среди самых активных участников демонстраций на Тяньаньмэнь: бывало, на площадь выходило до 90 % студентов университета. Однако почти всех, кого я встретил тем летом, одолевала жажда потребления. Трудно представить, насколько все переменилось. В дни расцвета социализма вышел фильм “Никогда не забудем” о человеке, которого свело с ума желание заполучить новый шерстяной костюм. А теперь в Китае выходил журнал “Руководство по покупке эксклюзивных товаров”, публикующий материалы вроде “Кто получит дом после развода?” Статья о напитках называлась “Мужчины, выбирающие газировку” (они славны своим “самоуважением, у них есть идеалы и амбиции”, они “нетерпимы к посредственности”).
Китайское правительство предложило народу сделку: процветание в обмен на лояльность. Мао боролся с буржуазными излишествами. Нынешние китайские лидеры поощряли стремление к хорошей жизни. В первую же зиму после демократических манифестаций рабочие в Пекине получили больше мяса, курток, одеял, шипучки и растворимого кофе. Город запестрел плакатами: “Займи деньги и воплоти свою мечту”.
Люди привыкали отдыхать. Всего два года прошло с тех пор, как рабочая неделя сократилась с шести до пяти дней. Потом правительство перекроило календарь, и появилось нечто доселе невообразимое: трехнедельный отпуск. Китайские ученые в ответ занялись ‘‘изучением досуга”, который ознаменовал “новый этап общественного развития”. Однажды в выходные я присоединился к своим сокурсникам-китайцам, собравшимся во Внутреннюю Монголию. Поезд был переполнен, а вентиляционная система накачивала в вагон дизельные выхлопы. Но никто не жаловался: определенное удовольствие заключалось уже в том, чтобы куда-нибудь ехать.
После колледжа я работал репортером в Чикаго, Нью-Йорке и на Ближнем Востоке. В 2005 году в “Чикаго трибьюн” меня спросили, не желаю ли я вернуться в Китай. Я забрал вещи из квартиры в Каире и душной июньской ночью приземлился в Пекине. Около 250 миллионов китайцев тратили в день менее доллара с четвертью. Игнорировать при описании нового Китая огромную долю его населения, почти равную населению США, – крупная ошибка, но увидеть ее можно, лишь осознав масштаб и темп перемен в стране. Я не узнал Пекин. Я стал искать в мусульманском квартале овец, но их убрали с улиц ради “городской эстетики”. Доходы населения росли со скоростью, прежде не виданной ни в одной большой стране. В мой прошлый приезд в Китай доход на душу населения равнялся трем тысячам долларов (показатель США в 1872 году). Соединенным Штатам понадобилось 55 лет, чтобы дойти до семи тысяч. Китай справился за десятилетие.