Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь КНР каждые шесть часов экспортировала столько же товаров, сколько за весь 1978 год, то есть незадолго до того, как капитан Линь Чжэнгуй сбежал на материк. К Линю меня привела экономика. Я допытывался у ученых, что вызвало перемены в Китае, а Линь к тому времени стал видным экономистом. Ему исполнилось шестьдесят. Короткие седые волосы, густые брови, очки в тонкой оправе, спадавшие с носа… Я ничего не знал о его прошлом. Когда я назвал его имя другому экономисту, тот предположил, что судьба Линя расскажет мне о причинах китайского бума больше, чем все мои книги.
Когда я впервые спросил об этом Линя, он вежливо ответил: “Это давняя история”. Он редко рассказывал о побеге. Мне это было понятно, но любопытство мое росло. После нашей первой встречи я много раз навещал Линя. Мы обсуждали его последние работы, и в какой-то момент он решился ответить на вопросы о своем прошлом. Я выправил нужные документы и посетил Тайвань. Линь, по его словам, хотел просто “испариться”.
Чтобы найти прежний, знакомый мне Китай, я отправился в деревню. Это был Китай из книг и живописи тушью. Месяц я провел в провинции Сычуань, путешествуя пешком и автостопом. Я ночевал в казавшихся полузаброшенными селениях, откуда зов большого города выманил всех, кроме тех, кто был слишком стар или мал, чтобы подчиниться ему.
Деревенские старожилы шутили, что когда они умрут, рядом не окажется человека достаточно сильного, чтобы нести гроб.
Было время, когда китайские города казались островами в море нищих деревень. Теперь Китай еженедельно застраивал территорию, по площади сопоставимую с Римом, и в юн году оказался страной городов, а не деревень. Я испытывал особое чувство, въезжая в город-протей с милями неразмеченного пустого асфальта и домами, в которых пока не живут. Когда друг-китаец спросил меня, какой из американских городов следует посетить во время следующей поездки в США, а я назвал Нью-Йорк, он ответил настолько тактично, насколько мог: “Всякий раз, когда я там бывал, он выглядел одинаково”. Я никогда не отказывался от приглашения в Пекин: места и люди испарялись прежде, чем появлялся шанс увидеть их снова.
Когда я искал, где поселиться, я видел рекламу “Мерлин шампейн таун”, “Винис уотер таухаусис” и “Мунривер ризорт кондо”. В итоге я выбрал “Глобал трейд мэншн” – остров среди строительного океана. Неизвестные проектировщики установили там звуконепроницаемые окна: постояльцам в обозримом будущем предстояло быть окруженными шумом. Я жил на 27-м этаже и по утрам перед работой изучал китайский у окна, наблюдая за небольшой армией в оранжевых касках и никогда не останавливавшимся подъемным краном. Ночью являлась новая смена, так что отблески от сварочных аппаратов мерцали в окнах непрерывно. “Глобал трейд мэншн” казался вполне подходящим местом для уяснения того, что именно подразумевает компартия под “социализмом с китайской спецификой”.
Спустя девять лет после того, как “Таймс” объявила об уходе КПК со сцены, партия стала богаче и влиятельнее, чем когда-либо. Она насчитывала восемьдесят миллионов членов (каждый двадцатый взрослый китаец), а организованная оппозиция полностью отсутствовала. Это позволяло партии создавать ячейки в самых вестернизированных технологических компаниях и хеджевых фондах. Китай представлял собой высокоразвитую диктатуру – но без диктатора. Правительство было ответственно перед партией. Партия назначала генеральных директоров, католических епископов, редакторов журналов. Она рекомендовала судьям, как решать дела особой важности. Партия направляла военную верхушку. На низших уровнях партия использовала методы западных закрытых клубов: талантливая молодая журналистка, с которой я познакомился в Пекине, сказала, что вступила в партию в колледже, потому что это удваивало число доступных вариантов карьеры, а также потому, что один из любимых профессоров уговорил ее помочь выполнить партийную “квоту по девушкам”.
Когда я приехал в Китай, партия как раз занялась “образовательной кампанией по сохранению передового характера КПК”. По партийным меркам это было большим прогрессом. Никаких публичных обвинений, никакой привычной для 60-70-х годов конфронтации. Партия теперь попросту поощряла людей праздновать “красный юбилей” (годовщину их вступления в партию). Каждого коммуниста попросили написать отзыв о себе объемом две тысячи слов. Рынок почувствовал в этом шанс, и вскоре появились сайты, предлагающие образцы характеристик. Они начинались с необходимых извинений, вроде: “Я не уделял достаточно внимания развитию научного взгляда на мир”. Журналистка, вступившая в партию в колледже, попыталась рассказать о себе по-своему, но на ежемесячном собрании ее характеристику раскритиковали за отсутствие одобренных фраз, так что девушке пришлось вернуться к стандарту.
За семь лет моего отсутствия язык изменился. Словом “товарищ”, тунчжи, стали называть друг друга геи и лесбиянки. Однажды в банке я стоял в очереди. Пожилой человек, с нетерпением глядя вперед, призвал: “Тунчжи, давай поторопимся”, и два тинейджера согнулись от смеха. А слово, обозначающее официанток и продавщиц – сяоцзе, теперь употреблялось по большей части для обозначения проституток. И эти сяоцзе по всей стране стали пользоваться популярностью среди командированных.
Но сильнее всего меня поразили “амбиции”, е синь, дословно “дикое сердце”. В китайском языке выражение “дикое сердце” всегда указывало на варварскую необузданность и несбыточные мечты – как гласит старая поговорка, такова жаба, мечтающая проглотить лебедя. Более двух тысяч лет назад авторы трактата “Хуайнаньцзы” советовали правителям не давать важные должности людям амбициозным, а острые орудия – глупцам. Но вдруг все переменилось. Словосочетание “дикое сердце” зазвучало в ток-шоу. Полки магазинов ломились от книг вроде “Великие “дикие сердца’: взлеты и падения героических бизнесменов-первопроходцев” или “Как в двадцать лет иметь “дикое сердце’”.
Когда летняя жара пошла на убыль, я отправился на встречу с человеком, о котором уже много слышал. Чэнь Гуанчэн был младшим из пяти братьев в крестьянской семье в Дуншигу, деревне с населением в полтысячи человек. Перенесенная в детстве болезнь сделала его слепым, и до семнадцати лет он не получал образования. Домашние читали ему книги. Чэнь слушал радио. Его вдохновлял пример отца: тот до взрослого возраста был неграмотным, а потом пошел в школу и в конце концов стал учителем.
Чэнь обучился массажу и иглоукалыванию, что было почти единственным доступным в Китае занятием для слепых. Однако его занимала юриспруденция, и он записался на курсы аудита. Отец подарил ему книгу “Юридическая защита для инвалидов”, и Чэнь просил родителей и братьев читать ему вслух. Он обнаружил, что его семья не получает положенных ей по закону налоговых льгот. Чэнь отправился в Пекин со своей жалобой и, к всеобщему изумлению, добился требуемого. Спустя некоторое время он женился на женщине, которая звонила в эфир радиошоу. Ее родители, как и большинство китайцев, не одобрили брак со слепцом, но она все равно вышла за Чэня.
В Дуншигу, где выращивали ячмень, соевые бобы и арахис, массажист со знанием юриспруденции оказался востребованным, и соседи стали обращаться к нему за помощью. Однажды он не позволил местным властям получить землю, чтобы сдавать ее потом крестьянам в аренду по большей цене. В другой раз он закрыл бумажную фабрику, загрязняющую местную реку. Когда к нему приехал журналист, Чэнь сказал, что “самое важное для обычных людей – знать, что у них есть право” пожаловаться. Он был необычным явлением в мире китайской политики – не только из-за своей биографии, но и потому, что был активистом нового типа, менее понятным, чем обычные диссиденты.